школе и собственной юности, «с которой не знали, куда деваться» – своего рода стихийный концептуализм, среди открытых акций которого выделялось сознательное «заблуждение» в совсем незнакомом районе мало знакомого мегаполиса.
При всей не любви к немецкому языку, «флирт» с ним, аналогом детских игрушек, удался, в нем заблудится не пришлось. «Мой немецкий, созданный из переводных английских и французских приключенческих книг, подражал окружающему немецкому языку – за исключением того предательского факта, что я слишком часто рассказывала о морских битвах и не говорила на берлинском диалекте». И вот уже будущая родственница опознает у собеседницы «типично тюрингский акцент», тогда как местность напоминает территорию гаражей в Севастополе. Началось «свободное падение вытесненного родного языка», в котором, «сколько ни ищи родины», «она уже слиняла». Опять «двойка-тройка-семерка-туз» от Германа-Розанова, не удержусь, чтобы не включиться в игру, хотя и не желая уподобиться приставучему турку.
После двадцати лет в Берлине с неизбежными вопросами-«наездами» – весей ли ты или осей, русская ли, украинка или берлинка, а то и вовсе понаехавшая, овладения языком и принципами немецкой славистики в берлинском университете им. Гумбольдов, с промежуточным увлечением живописью и рождением сына, городом трудоустройства и обретения себя стал швейцарский Цюрих – «мой Zurich, к себе». К осознанию и оправдания языковой и мнемонической тре(ё?)панации. «Мне и нужна утраченная память, мне нельзя помнить себя полностью, иначе будет запечатан источник желания вспоминать. Боязнь, что вытесненное будет жить собственной жизнью и однажды нанесёт ответный удар из универсума, и страх утонуть, оказаться заведённой не туда, подвергнутой воспоминанию – обгоняют друг друга. Я жду, когда память сама даст о себе знать, когда она распрямится во весь рост, отчеканятся её оттиски и впечатления, её чтимые и читаемые следы. До тех пор, пока она не испарится» [181].
Наконец, благодаря «логическому» слиянию обоих «лоджий», севастопольской и швейцарской (вторая часть словосочетания «севастопология» по-немецки имеет оба смысла, и это, кажется, единственная неизбежная переводческая потеря), был создан единый экран видения, придающего облик «травмам, как и мечтам». Воды Цюрихского озера, на берегах которого мелькают тени Набокова, Розалии Шерцер, Целана, перетекают в волны Черного моря, и Крым вновь «бросается на тебя как ликующий пёс, смахивая хвостом даль знакомства», как «хороший читатель» из набоковского эссе «Хорошие писатели и хорошие читатели».
В какой-то мере эта попытка удержать идентичность между геопоэтикой и геополитикой напоминает героев постдеревенской прозы Василия Шушина, стоящих одной ногой на берегу, другой на отплывающей лодке, при всей разнице содержания отъездов и привнесения теперь «наездов» языковых. Вот он, единственный и его достояние в свете гендерной и ювенальной революции, взаимной педагогики, «геополитической катастрофы» и языковой игры.
«Я не заступница ни России, ни Украины, я вообще не понимаю больше ни ту, ни другую страну, хотя и пытаюсь о них иногда робко высказаться. Я защищаю мою крымскую мистерию, мой вольный Крым, мои крымские свободы, Krimfreiheiten, фр-кр и кр-фр. Франция? Cremefraiche? Кефир? Сметана! Немножко. Мы обмазывались сметаной после солнечных ожогов, и этот великолепный послезагарный лосьон обтекал мою кожу и изменял моё нутро, вместе с тогдашним солнечным блаженством, так сказать: матросская татуировка сплошняком. Я ручаюсь за согласный перекат гальки и гласные фабулы моря, прибитые к берегу для купания в куплетах описания. За Крым, как он накатывал на меня при возвращении в Цюрих (крымня, забери-меня), нёс меня и захватывал с собой, хотя так и не научил меня плавать, но и не расплылся во мне. Крым, который навылет меня ранил и подбил на этот текст» [182] [Хофман 2017: 19]. Спасительная для пересыхающей кожи сметана крымского текста, два детства почти без промежуточной юности, крымнее не бывает…
Более радикальный вызов мужскому (глобальному «шекспировскому» и камерному образца «Путешествия по моей комнате» Ксавье де Местра, 1794) взгляду был ранее сделан нью – Йоркской художницей Синди Шерман. В своем единственном полнометражном фильме «Убийца в офисе» (1997)? совмещающем жанры хоррора и черной комедии, женщина убивает своих противников, а затем аккуратно расставляет различные части их тел в своей квартире.
Бросая вызов ограничениям бинарного мышления, парадоксальное пространство представляет собой подход, который стремится разрушить оппозицию между сходством и различием, лежащую в основе «горизонтальной враждебности» среди женщин. Эта точка зрения стремится вытеснить идею о том, что идентичности (или места) всегда достаточно связны или стабильны, чтобы обеспечить основу для коллективных действий, и вместо этого призывает к творческому взаимодействию с неопределенностями, трещинами и различиями, которые являются неотъемлемыми аспектами всех нас.
Текстуализация ландшафта делает знания географов исчерпывающими. Это пример эстетической мужественности в феминистской географии. В колебании географии между знанием и удовольствием визуальное удовольствие может предстать как нечто разрушительное, что приводит к сценарному опознанию пейзажей как скрытных, двусмысленных, двуличных, таинственных и снова Других женщин.
К карте текстологического будня: один подтекст сменить спешит другого, дав тексту полчаса
О книге Ольги Богдановой «Петербургский текст (вторая половина XX века)». СПб.: Алетейя, 2023
Подруга думы праздной,
Чернильница моя…
Александр Пушкин.
К моей чернильнице
Можно ли визуально «смазать» карту текстологического «будня», плеснув не краску из стакана, а чернила из чернильницы, чтобы обрести наконец косые скулы океана ещё не реализованных надежд?
В фильме Иэна Софтли «Чернильное сердце» (2008) по мотивам одноименного романа Корнелии Функе переплётчик по имени Мортимер с дочерью Мэгги на протяжении девяти лет скитается по книжным лавкам и магазинчикам Европы, разыскивая сохранившийся экземпляр старинной фэнтези – книги «Чернильное сердце», вышедшей мизерным тиражом. При этом Мортимер обладает чудесным даром: при чтении вслух он способен перемещать персонажей и явления из книжек в реальный мир.
Однако каждый раз, когда из книги в реальном мире возникает очередной персонаж, кто – то из окружающих реальных людей совершает обратное перемещение в реальность книги. Подобное случилось девять лет назад с женой Мо и матерью Мэгги, когда он решил почитать им перед сном из только что купленной книжки «Чернильное сердце». В реальность попал злодей из книжки по кличке Козерог, а жена переплётчика исчезла под суперобложкой.
Найдя в какой-то букинистической лавке томик «Чернильного сердца», Мортимер в надежде вернуть жену назад начал читать книгу вслух. Однако вместо них из книжки является эгоистичный герой – огнеглотатель по кличке Пыльнорук. Мечтая вернуться назад, он втягивает Мо с дочерью в новый сказочно-приключенческий переплёт. Аналогичные, при всей неожиданности, переплеты и в других (ещё не экранизированных) романах Функе «чернильной трилогии» – «Чернильное заклятие» и «Чернильная смерть».
Построение сверхтекста не напоминает ли чем-то соединение в кадре разных персонажей из подходящих книг с позволением им