А все это время, Аргония исступленно, выкладывая все силы, пыталась разбить те каменные объятия, которые промораживали тело Альфонсо. Она била и била подобранным камнем, и разодрал все свои ладони до кости, кровь заливала камень — но она не обращала на это внимание, видя, как плохо Любимому ее — она пыталась бить с еще большей силой. Лишь иногда, на краткие мгновенья останавливалась, но это затем только, что поцеловать его в затемненный морщинами лоб — и теперь лоб этот уже не исходил прежним жаром, но только холодом от него веяло, кожа побледнела, пошла синими пятнами — она роняла на него жгучие слезы, и восклицала, чтобы говорил он — говорил что угодно, только бы не впадал в забытье. И Альфонсо говорил, выдыхал с кашлем, болезненно вскрикивал имя Нэдии, принимался звать ее, и тут же сам себя начинал за это казнить — ведь, право, поклялся же, что примет ад — и он проклинал себя, и звал смерть — этим только причинял большую боль Аргонии — она даже вскрикивала, и страшное страданье наполняло еще большей бледностью ее лик, она склонялась, хотела целовать его в губы, однако — видела в мученических глазах Альфонсо такую боль, такое отвержение этого, что не решалась, но только продолжала наносить удары…
И вот все могучее тело Альфонсо передернулось (то он почувствовал, что смерть обхватила его, и уносит, наконец-то, во мглу) — и от этого движенья затрещали его ребра, и гранит его сковывающий, хрустнул, покрылся новыми трещинами. Он попытался улыбнуться, и чуткая Аргония услышала за грохотом его слабый шепот:
— Наконец то все сбылось… Наконец-то, ухожу в страдания… И не надо больше ничего, не желаю возвращаться…
Последние слова прозвучали даже смиренно, но — это было деланное смирение — несмотря ни на что его могучий творческий дух не мог смирится со смертью — и жажда любви, жажда жизни, жажда творчества, ни сколько в нем не убавились с тех пор, когда был он юношей, и на ступенях Менельтармы грезил о создании звездного неба более прекрасного, нежели то, которое горело над его головою. И Аргония эта поняла — отбросила прочь окровавленный камень, и вцепилась потемневшими пальцам, в край плиты — потянула на себя. Растрескавшийся гранит с хрустом переломился, высвобождая руки и грудь Альфонсо — девушка тут же потянула его за предплечья, и вот они уже вывались, перед недвижимо сидящими, зачарованными девятью.
Фалко одного взгляда было достаточно, чтобы понять, заключенную в этой истерзанном великане силу, и то, что он главенствовал над остальными девяти — и вот он подбежал, перехватил его за руку, и закричал:
— Давай же! Прогони Его! Ты можешь!..
Да — Альфонсо мог. В его пламенной душе взметнулся теперь могучий вихрь не примирения: теперь он испытывал ярость к ворону, который так вывернул его жизнь — довел его до такого вот состояния. И он поднял руки, и погрузил их, могучие, налившиеся мускулы в спустившееся к нему, ржавым железом скрипящее щупальце — видно там, в глубинах этого щупальца, плоть его сдиралась — по рукам вниз стекала кровь.
— Смотри на меня! — рычал он. — Ты что же — душами нашими захотел завладеть?!.. Да неужели ты не понимаешь, что это невозможно!.. Ты можешь потешится ими некоторое время — может века, но все это, все равно, в конечном счете — покажется лишь мгновеньем! Души вечны, твои желанья — быстротечны! Да — против вечности, вся история Среднеземья, как один из бесчисленных порывов, которые твою душу гложут!.. Посмотри — сколько ты бился, и что же — истерзал и нас и себя, но души то прежними остались! Да — пусть отчаянье в них появилось, пусть болезненными они стали, но… ведь все, светлое то, пусть и на дне, пусть и закрыто этой накипью темной, а, все ж, всплывает, иногда — сколько бы ты ни бился — нет, нет — этого пламени, с рожденья в нас заложенного, не выгнать тебе!.. Давайте же поднимемся навстречу этому мраку…
Эти слова отчетливо слышал каждый из братьев, и сколь же они близко пришлись каждому к сердцу! Вот поднялись они, расправили плечи, и, держа друг друга за руки, подняли к вихрящейся, надрывно ревущей, в каждое мгновенье готовой их поглотить тьме, руки; и у каждого в голове билось: «К победе! К победе! Теперь мы дадим ему отпор и станем свободными!»
— Давайте встанем в круг. — предложил Альфонсо — так они и сделали, а Аргония стояла в центре, и неотрывно, влюбленными глазами смотрела на Альфонсо, который возвышался над остальными, словно темный утес.
— Стихи! Стихи! — восторженно воскликнул Робин, и, хотя еще за мгновенье его затемненный, расколотый шрамами лик мог вызывать разве что отвращенье — теперь он был прекрасен — единственное око так и сияло, озаряло его. — …Пусть каждый в стихах выразит то самое сокровенное, что есть у него на сердце — наши чувство будут пылать! Братья — это и будет борьбой!.. — и он первым начал:
— Эй, ты, в своем уединенье,
Не знающий ни жизни, ни страстей,
Уныло шепчущий: «То от животных вожделений,
То все уйдет, поглотит прах костей…»
О нет — твоя холодная ученость,
Твой ум на чувствия скупой,
Не знает то, что этой страсти течность —
Знаменье жизнии иной.
И то, что эти строки и порывы,
Не тлен, но вспышки вечного огня —
Смотри, как звезды на небе красивы,
И ты живешь их не браня.
И что ж ты хочешь от стремлений?
От пламени бушующем в душе;
Вон солнце светит, полнит звуком пений,
Ласкает птиц влюбленных в вышине.
И от угрюмых размышлений останется холодная зола,
А искорка любовных устремлений, в час смерти, вырвется, светла.
— Теперь твоя очередь! — крикнул он Рэнису, который стоял с ним рядом. — Давай! Давай! Или я еще одно сейчас расскажу…
Вот что произнес Рэнис:
— За то простите, что в мгновенья страсти,
В стремленье к жизни новой и святой,
Я чьи-то чувства и топтал и рвал на части —
Горячий, пылкий, молодой…
И принося молитву эту,
Я вижу: глупая она,
Шепчу ее и мгле и свету —
А в сердце — боль горит одна.
Зачем же чье-то мне прощенье,
Когда себе прощенья нет,
Зачем, зачем к иным моленье,
Когда Единой рядом нет…
— Да! Да! Да!.. — выкрикнул Робин…
И с этого мгновенья забился среди них творческий пламень. Ведь строки, высказанные Рэнисом, заставили Робина сожалеть, что первый свой сонет, он посвятил не единственной, ни Веронике, а потому — плача, вымаливая у всех прощенья, просил прочитать еще один сонет, теперь уж только Ей посвященной, и ему, конечно же позволили — да они с нетерпением ждали услышать его страстный, тьму рвущий голос. Я не стану приводить здесь всех сонетов, и стихотворений больших и малых сказанных тогда. Их и пели, и рыдали, и шептали, и орали, и молили, и выли, и визжали, и выговаривали, и молили. И, ежели сначала хотели говорить по очереди, то потом получилось так, что стал говорить каждому, у кого вспыхивало чувство — наконец, каждый из них говорил беспрерывно, и хотя, конечно, не мог слышать тех строк, которые выплескивали остальные девятеро — все-таки чувствовали единство, словно бы одним организмом, одной душой они были — и во всех стихах, покаянных, зовущих, обличающих — главным было одно чувство — любовь. От беспрерывно предельного напряжения, у них кружились головы, кровь выбивалась из носов, но, все-таки, по своему они были счастливы тогда. Они чувствовали мощь друг друга, и понимали, что то, что ярилось над их головами — только их и слушает.
Много-много стихов было сказано тогда, но мне их некогда переписывать, а потому — приложу к этой рукописи обгорелые листки из Эрегиона, и, если кто их захочет прочитать — уверяю, найдет множество запоминающихся стихотворений. Здесь запишу строки, которые начал говорить Альфонсо, и которое подхватили все — это были последние, сказанные тогда строки:
— Наступит день последний, и все иные дни,
Века, тысячелетья и дальних звезд огни:
Все то уйдет, растает, забудется как сон,
Забудутся и войны, и вдов тоскливый стон.
Кто вспомнит королевства, тиранов и борцов,
И палачей жестоких, и пламенных творцов?
Кто вспомнит эти строки, кому они нужны,
В том новом, вечном свете, на что они годны?
Наш ждет и мрак тяжелый, забвения года,
На долгие столетья, но нет — не навсегда.
Ведь эти все эпохи, миры и тьмы века —
Покажутся нам вечным, но это лишь пока.
Настанет день счастливый — все в прошлое уйдет,
И рок, и страсть и горечь — все в прошлом, все умрет.
И эти все столетья покажутся нам сном,
И в свете вечной девы мы снова заживем.
И такая была непоколебимая, могучая уверенность в этих слитых воедино голосах, что каждый бы кто слышал, был бы уверен, что никакая сила во всем мироздании не устояла против рвущейся из них любви. Эти слова грохотали между стен; неукротимым, страстным потоком вздымались все вверх и вверх — в эту мглу. И щупальца отпрянули куда-то еще когда только братья встали кольцом — теперь же, при этих рвущихся строках, тьма стала подниматься — вдруг, с пронзительным стоном вжалась в стены, и высоко-высоко над своими головами увидели они лазурный лоскут неба.