— Простите, — я сглотнул, в горле пересохло. — Не хотел вас беспокоить…
Наступила тишина, он моргнул, кротко так, словно, конечно же, прекрасно все понимал и ничего такого даже и не подумал.
Я порылся в кармане, протянул ему кольцо на раскрытой ладони. Его крупное, бледное лицо опало. Он глянул на кольцо, потом на меня.
— Откуда оно у тебя? — спросил он.
— Он мне его дал, — ответил я. — Сказал принести сюда.
Он в упор глядел на меня. На секунду мне показалось даже, будто он вот-вот скажет, что и понятия не имеет, про что это я вообще. Но он, не говоря ни слова, отступил назад и распахнул дверь.
— Я Хоби, — сказал он, когда я замешкался на пороге. — Заходи.
Глава четвертая
Леденец с морфином
1
Буйство позолоты косыми лучами отражается от опушенных пылью окон: золоченые купидоны и золоченые комоды с лампами, запах старого дерева еле пробивается из-под едкой вони скипидара, масляной краски и лака. Я прошел за ним в мастерскую по протоптанной среди опилок дорожке, мимо панели для крепления инструментов и самих инструментов, мимо расчлененных стульев и перевернутых столиков, выставивших в воздух когтистые ножки. Человек он был огромный, а двигался грациозно, «фланер», сказала бы про него мама, — так легко и плавно нес он свое тело. Уперев взгляд в задники его домашних туфель, я спустился вслед за ним по узкой лестнице и оказался в устланной коврами полутемной комнате, где на пьедесталах стояли черные вазы-урны, а наглухо задернутые портьеры с кистями не пропускали солнечного света.
От этой тишины внутри у меня все захолодело. Мертвые цветы догнивали в массивных китайских вазах, комнату сдавливало затхлой тяжестью: воздух такой спертый, что и не продохнуть, вот так же удушливо было и у меня дома, когда мы как-то раз заходили с миссис Барбур на Саттон-плейс, чтобы я мог забрать кое-какие вещи. Мне было знакомо это оцепенение: так уходит в себя дом, когда кто-то умирает.
Тотчас же я пожалел, что пришел. Но этот Хоби, казалось, сразу почувствовал мои сомнения, потому что вдруг обернулся ко мне. Он был уже немолод, но в лице его еще было что-то мальчишеское, по-детски голубые глаза были ясными, любопытными.
— Что такое? — спросил он, а потом прибавил: — Все хорошо?
От его участливости я совсем смутился. Я мялся посреди затхлой, забитой старинной мебелью комнаты и не знал, что сказать.
Похоже, и он тоже не знал, что сказать, он открыл было рот, закрыл рот, потом помотал головой, будто желая, чтобы в ней прояснилось. На вид ему было лет пятьдесят, может, шестьдесят, лицо у него было неряшливо выбритое, застенчивое, приятное такое лицо с крупными чертами, не то чтобы красивое, но и невзрачным не назовешь — такой человек в любой компании будет нависать надо всеми, хоть и была в нем какая-то вязкая, еле уловимая нездоровость: его темные круги вокруг глаз и бледность напомнили мне о Канадских мучениках, чьи изображения я видел на церковных фресках во время поездки с классом в Монреаль — крупные, смышленые, мертвенно-бледные европейцы, которых гуроны связали и посадили на кол.
— Ты уж извини, я тут вообще-то… — он заозирался по сторонам с рассеянной, расфокусированной напряженностью, как мама, бывало, когда не могла чего-нибудь отыскать. Голос у него был грубый, но выговор — правильный, как у моего учителя истории мистера О’Ши, который вырос в бандитском районе Бостона, а потом доучился до Гарварда.
— Может, я в другой раз зайду? Если сейчас неудобно.
Тут он глянул на меня с легкой тревогой.
— Нет, нет, — сказал он, запонок на нем не было, замусоленные рукава болтались вокруг запястий, — погоди минутку, я соберусь, ох, прости — сюда, — рассеянно добавил он, отбросив с лица седую прядь, — давай-ка сюда.
Он подвел меня к узкой, жесткой на вид софе со скругленными подлокотниками и резной спинкой. Но она была завалена подушками и пледами, и только тут мы оба, похоже, заметили, что из-за смятой постели сюда не усядешься.
— Ой, прости… — пробормотал он, отступив назад, так что я чуть в него не врезался. — Я тут, как видишь, разбил лагерь, условия тут, конечно, не самые идеальные, но что поделаешь, иначе толком ничего не слышно, из-за всего…
Конец фразы я не расслышал — он отвернулся, обогнул лежавшую на ковре переплетом кверху книгу и чашку с коричневым кружком от чая внутри и усадил меня в богатое набивное кресло, пухлое, оборчатое, со свисавшей бахромой и сложного вида сиденьем в пуговку — потом я узнал, что такие кресла называются турецкими, а он — один из немногих людей в Нью-Йорке, которые умеют их набивать.
Бронза с крылышками, серебряные побрякушки. Пыльное серое страусиное перо в серебряной вазе. Я неловко примостился на краешке кресла и огляделся по сторонам. Я бы предпочел постоять, так уйти проще.
Он наклонился, зажал руки между коленей. Но вместо того, чтобы сказать что-то, просто глядел на меня и ждал.
— Меня Тео зовут, — наконец выпалил я после долгого молчания. Лицо у меня горело так, что казалось, вот-вот вспыхнет. — Теодор Декер. Все меня зовут Тео. Я живу на севере, — неуверенно прибавил я.
— Ну, а меня зовут Джеймсом Хобартом, но все меня называют Хоби. — Взгляд у него был грустный, кроткий. — Я живу на юге.
Я растерялся, отвернулся, не понимая, смеется ли он надо мной.
— Извини. — Он на секунду прикрыл глаза, открыл их снова. — Не обращай внимания. Велти, — он глянул на кольцо, которое он держал, — был моим деловым партнером.
Был? Астрономические часы — жужжащие, шестеренчатые, с цепями и гирьками, штуковина в духе капитана Немо — громко всхрапнули в тишине, перед тем как отбить четверть часа.
— А… — сказал я. — Я просто. Я думал…
— Сожалею, но нет. А ты не знал? — спросил он, пристально взглянув на меня.
Я отвел взгляд. Я и не понимал, как мне хотелось, чтоб старик выжил. Несмотря на то что я видел — и что знал, — я как-то ухитрился выпестовать в себе ребяческую надежду на то, что он чудесным образом спасся, будто жертва убийства по телику, которая после рекламной паузы оказывается живехонька и идет себе на поправку в больнице.
— А это у тебя как оказалось?
— Что? — вздрогнул я.
Часы, я заметил, шли неправильно: десять вечера или десять утра, далеко до реального времени.
— Он тебе его дал, ты сказал?
Я неловко заерзал.
— Да, я… — чувство ужаса от его смерти было свежим, словно бы я подвел его во второй раз и теперь все происходило снова и снова, только я смотрел с другого ракурса.
— Он был в сознании? Он с тобой говорил?
— Да, — начал я и снова смолк. Чувствовал я себя очень жалким. Я сидел в стариковом мире, окруженный его вещами, и от этого он вновь резко ожил во мне: от сонной будто ушедшей под воду комнаты, от ее шуршащего бархата, от ее роскоши и тишины.
— Хорошо, что он был не один, — сказал Хоби. — Он бы этого не хотел.
Он зажал кольцо в руке, поднес кулак ко рту и поглядел на меня.
— Господи. Да ты ведь совсем малыш, — сказал он.
Я натянуто улыбнулся, не зная, какой реакции он ждет.
— Прости, — сказал он чуть более деловито, чтобы, как я понял, меня приободрить. — Просто… я знаю, как ужасно все было. Я видел. Его тело, — он, казалось, с трудом подбирал слова, — перед тем как туда приезжаешь, их подчищают, как могут, и говорят, что зрелище не из приятных, да это и без того ясно, но… вот. Нельзя никак к такому подготовиться. Пару лет назад к нам в магазин попала подборка фотографий Мэтью Брэди — снимки времен Гражданской войны, настолько неприглядные, что продать их было нелегко.
Я промолчал. Обычно я во взрослых беседах не участвовал, разве что, если прижмут, скажу там «да» или «нет», но тут меня заколотило. Мамино тело опознавал ее друг Марк, который работал врачом, и со мной про это никто особо не разговаривал.
— Помню, читал я как-то рассказ про солдата — при Шайло это, что ли, было? — он обращался ко мне, но видел не только меня. — Или при Геттисберге? Про солдата, который от ужаса так обезумел, что принялся хоронить на поле боя птиц и белок. Всякую такую мелочь, маленьких животных, тоже ведь сотнями убивало под перекрестным огнем. Множество крохотных могилок.