– Да скорее мир кверху дном перевернётся, – поддакнул его сосед.
– А почему, спрашивается, – вмешалась Лилиана, – нельзя изменить закон, чтобы женщины тоже могли занимать должности в судебной системе?
– Тут не в законе дело, – ответил кудрявый брюнет с цветком жасмина за ухом, которого я раньше не встречала, – а в самой женской природе, которая отлична от мужской. Женщина переменчива, капризна, по нескольку дней в месяц рассеянна. И вдруг именно в эти дни ей придётся выносить приговор? Что она тогда сделает? Отправит на каторгу праведника вместо грешника?
– Но ведь учительницей женщина работать может, – возразила Лилиана. – А раз она может работать учительницей, что тоже очень ответственно, то и с другими профессиями справится.
– Учительницей? Это как та рыжая, которая с каждым встречным-поперечным дружбу водила? – подмигнул кудрявый и, достав из кармана апельсин, принялся подбрасывать и ловить его. Мужчины вокруг рассмеялись, а я почувствовал, что щеки горят, будто меня по ним отхлестали.
– Вот же бесстыдница была! – буркнула женщина рядом со мной.
– Да Вы же просто завидуете! – не сдержавшись, прошипела я сквозь зубы.
– Кому это я завидую? – взвизгнула она.
– Кому-кому... Только и умеете, что языком кружева плести да напраслину возводить на тех, кого даже и не видали! – мой голос дрожал от гнева.
– С каких это пор у нас всяким соплячкам слово дают?
– А с тех же самых, что и старым кошёлкам!
Все обернулись, уставившись на меня. Лилиана что-то зашептала на ухо Кало, который только теперь заметил моё укрытие.
– Пожалуйста, Олива, говори, мы тебя слушаем.
– Да нечего мне сказать... – смущённо пробормотала я.
Но тут Лилиана махнула мне рукой через весь зал: давай, мол.
– Синьорина Розария, учительница... – начала я и запнулась.
– Она была твоей учительницей? – спросил Кало, сделав пару шагов в мою сторону. Я нерешительно кивнула. – Стало быть, ты её хорошо знала?
– Она вела у нас четыре года. Потом ей пришлось... уехать, – я оглядела мужчин, чтобы выяснить, кто из них по-прежнему готов был высмеять каждое слово, кто нет. Антонино Кало не торопил, ждал, пока я продолжу сама. – Синьорина Розария была прекрасным педагогом, а никакой не бесстыдницей. Мы с ней выучили таблицу умножения, спряжение глаголов, синтаксический разбор, и про древних римлян, и столицы провинций...
Все молчали. Кало так и стоял лицом ко мне, ожидая, что я продолжу.
– А ещё она говорила, что женщина и мужчина равны. Что женщины должны пользоваться теми же правами и свободами...
– Вот ведь бесстыдница! – расхохотался тот, кудрявый, снова сунув апельсин в карман. Теперь, когда он на меня уставился, я его узнала: это был сын кондитера. В детстве я как-то зашла в их лавку, а он, бывший чуть старше, улыбнулся мне из-за прилавка, потом воткнул кончик ножа в рикотту, смешанную с сахаром, и дал попробовать. Сладкая масса растаяла у меня на языке, и я почувствовала тепло в животе. С тех пор мы больше не виделись, а из сладостей я больше всего полюбила миндальное печенье.
– Будьте добры говорить по очереди, попросив предварительно слова, – невозмутимо осадил его Кало. – Пожалуйста, Олива, продолжай.
Это придало мне духу:
– Если синьорина Розария и была бесстыдницей, то не из-за того, о чём говорите вы, а лишь потому, что стыдиться ей было нечего: она никогда и никому не причинила вреда. Это вы причинили ей вред.
Тот, с апельсином, улыбнулся мне и сделал вид, будто хлопает. Мужчины снова принялись перешёптываться, старуха рядом со мной закуталась в шаль и вышла. Собрание подошло к концу, но больше никто не расходился: все ждали слов Кало.
– Итак, сегодня, наверное, стоило бы закончить словами Оливы, которая напомнила нам, что стыдиться нужно только тогда, когда мы вредим другим, стыдиться дурного поступка, преступления. И ещё, если я правильно уловил, о том, что трудно судить о людях, которых мы знаем только понаслышке. Так ведь, Олива?
«Так ведь, Олива?» Эти слова я услышала, уже пробираясь сквозь толпу к выходу. И продолжала обдумывать их, пока бежала домой. Но не понимала, не могла понять, так это или нет. И тем более не могла понять, почему, стараясь быть для взрослых невидимкой, вдруг решилась заговорить, да ещё перед столькими людьми. Зачем я вообще пошла в этот сарай? За журналами Лилианы? Или потому, что отец тоже туда ходил? Или чтобы удостовериться, что мать не может за мной проследить? И теперь, опрометью несясь домой, я тоже почувствовала себя бесстыдницей.
11.
До грунтовки я добралась, окончательно запыхавшись. У дверей дома копошились выбравшиеся на свободу куры: ни дать ни взять нерадивые школьницы, не желающие возвращаться в класс.
– Кыш, кыш! – я захлопала в ладоши, но они не двинулись с места, только поглядывали на меня с самым наглым видом. – И кто вас только выпустил... Козимино, помоги кур загнать!
Но Козимино не оказалось дома: вечно он где-то шляется, и ведь никто ему слова не скажет! Матери тоже не было: брала у синьоры Яннуццо, что прошлой зимой потеряла от воспаления лёгких дочь, мою ровесницу, заказ на штопку, теперь пошла отдавать. «Из уважения к синьоре Яннуццо одна схожу, тебя не возьму», – всегда говорила мать, отправляясь к ней, словно иметь живую дочь было верхом неуважения. Впрочем, я только рада была время от времени побыть одна. Если бы не синьора Яннуццо, не видать бы мне никакого собрания.
– Кыш, кыш! Златка, Белянка, Розочка, Чернушка... – снова закричала я, загоняя кур. Потом пересчитала: к счастью, все были на месте. – Какие же вы умницы, что не сбежали!
Стоило мне закрыть дверь-сетку, они, довольные, засновали внутри, едва ли не вздыхая от облегчения, что побег не удался.
– Умницы, – повторила я, – умницы вы мои бестолковые! Вот уж точно, мозги куриные! Клетку пуще свободы любите!
Куры, косясь на меня, нелепо мотали взад-вперёд головами: что они, родившиеся и выросшие в неволе, вообще могли знать о свободе? Теперь я больше жалела их, чем сердилась. Ведь мы, те, кто с детства привык к независимости, не можем не жалеть тех, кто в неволе. «Так ведь, Златка? Так ведь, Чернушка?»
Да и потом, какой жизнью станет жить курица на воле? Мне снова вспомнилась синьорина Розария. Чем она жила после того, как вынужденно покинула и школу, и город? Что сделала, когда открылась сетка?
«Жила бесстыдницей», – прогремело у меня в голове. Это была не моя мысль, она принадлежала кому-то другому, занявшему моё место. Одному из тех мужчин в сарае, что так развязно смеялись, а раньше, должно быть, свистели вслед синьорине Розарии, когда она шла через площадь, или одной из тех женщин, сплетниц, которым только дай позлословить. Я же не такая, думала я, но при этом все они – внутри меня. Я – Олива Денаро, но и они – тоже: беззубая старуха, сидевшая рядом со мной в сарае, одетые в чёрное кумушки, собравшиеся почитать розарий[10], одноклассницы в длинных юбках, идущие, опустив головы, по улице, Крочифисса, хвастающая своим маркизом... Я – это и моя мать, ведь однажды я стану на неё похожей, даже не успев этого заметить. Куры, все мы – куры, женщины из курятника! А мне курятник не по душе.
– Ну и поделом вам! Поделом! Бежать нужно, пока возможность есть... – крикнула я, снова распахивая дверь-сетку, и принялась гнать несчастных, до смерти перепуганных тварей со двора.
– Эй! Они же куры, а не заключённые! – раздался голос у меня за спиной.
Сердце ушло в пятки. Я обернулась. Возникшая из сгустившихся сумерек Лилиана подошла ближе.
– Что, пришла тайком сделать ещё пару снимков? Я же сказала, что не люблю, когда меня фотографируют! Так не годится!
– Я очень рада, что ты была на собрании, – улыбнулась она, взглянув на меня, совсем как я всего пятью минутами раньше смотрела на кур. – А ещё обещанные журналы принесла, – и протянула мне пачку журналов, поверх которых лежал жёлтый конверт. Я осторожно взяла его двумя пальцами: никто из нашей семьи прежде не получал писем.