— Ты что, денег у него просил? — спросил какой-то мужик, вынырнув буквально из ниоткуда, пока я ошеломленно стоял посреди дороги. — Просил, да? — настойчивее повторил он, когда я отвернулся.
Он был рыхлый, в безликом офисном костюме и с женато-детным лицом, от его лузерского вида меня передернуло. Я попытался его обогнуть, но он загородил мне дорогу и цапнул тяжелой рукой за плечо — я вывернулся и, запаниковав, кинулся в парк.
Я побежал к Пруду, по желтым, чавкающим палой листвой тропинкам, а оттуда — на автомате пошел прямиком к Месту Встречи (как мы с мамой звали нашу скамейку) и, весь дрожа, уселся там. Невозможная ведь, невероятная удача — вот так вот повстречать на улице мистера Барбура; я даже секунд пять где-то верил, что, смешавшись, растерявшись поначалу, он радостно меня поприветствует, спросит что-нибудь — а, неважно, неважно, потом поговорим — и отведет домой. Ну и ну, вот так история! А уж Энди-то как тебе обрадуется!
Господи, думал я, проводя рукой по волосам — я все никак не мог оправиться от потрясения. В идеальном мире именно с мистером Барбуром я бы больше всего хотел столкнуться на улице — больше, чем с Энди, и уж точно больше, чем с его сестрой или с кем-нибудь из братьев, больше даже, чем с миссис Барбур и этими ее ледяными паузами, непонятными для меня правилами поведения и светскими любезностями, ее холодным, непроницаемым взглядом.
По привычке я в стотысячный раз проверил телефон и, несмотря на все, слегка повеселел, увидев наконец сообщение — с незнакомого номера, но кому же это еще быть, как не Борису, «ПРИВ! ОТЖЫГАЕТЕ ТАМ? НЕ БЫЧИШ? НАБЕРИ КС, ОНА МЕНЯ ЗАИПАЛА».
Я попробовал перезвонить, в дороге я ему раз пятьдесят писал — но трубку никто не снял, а с Коткиного номера переадресация шла прямиком на голосовую почту. Подождет Ксандра. Мы с Поппером вернулись на южную сторону, у уличного торговца, который как раз сворачивался на ночь, я купил три хот-дога (один Попперу, два себе) и, пока мы ели, сидя на укромной лавочке за Воротами Ученых, я прикидывал, что делать дальше.
Когда я, сидя в пустыне, рисовал себе Нью-Йорк, то иногда в моих извращенных фантазиях мы с Борисом жили на улице, где-нибудь в районе Сент-Маркс-плейс или Томпкинс-сквер, даже, наверное, стучали кружками для милостыни, стоя рядом с теми самыми скейтерами, которые в свое время свистели нам с Энди вслед, когда мы шли мимо в своих школьных пиджачках. Но в реальности, когда в одиночестве торчишь с температурой на ноябрьском холоде, перспектива заночевать на улице оказалась куда менее привлекательной.
И самая-то жуть: я был в каких-то пяти кварталах от дома Энди. Я подумал, не позвонить ли ему, может, попросить ко мне выйти — и решил, что не стоит. Конечно, если положение станет совсем отчаянным, можно и позвонить, уж он-то охотно выскользнет из дому, притащит мне чистой одежды, стянутых из мамашиного кошелька денег и — а что, кто знает — может, и горку недоеденных канапе с крабами или соленого арахиса, который вечно жевали Барбуры.
Но меня так и ошпарило этим словом — «милостыня». Энди мне, конечно, нравился, но ведь два года прошло. И я никак не мог позабыть, каким взглядом меня окинул мистер Барбур. Очевидно же, что-то случилось, что-то очень нехорошее, только я не слишком понимал, что именно — знал только, это я каким-то образом виноват в том, что источаю гнилостные пары стыда, ничтожности и постылости, от которых никак не избавиться.
Сам того не желая — я тупо пялился в пространство, — я нечаянно встретился глазами с каким-то мужиком, сидевшим на скамейке напротив. Я быстро отвел взгляд, но было поздно: он встал, подошел.
— Славный какой песик, — сказал он, нагнувшись, чтобы погладить Поппера, а потом, когда я ничего на это не ответил, спросил: — А тебя как зовут? Можно я тут с тобой присяду?
Он был тощий, маленький, но крепкий с виду, и от него воняло. Я встал, стараясь не смотреть ему в глаза, но стоило мне развернуться, чтобы уйти, как он ухватил меня за запястье.
— Ты чего? — недобро спросил он. — Я тебе что, не нравлюсь?
Я вывернулся и кинулся бежать — Поппер помчался за мной, на улицу, слишком все быстро, поток машин, ему непривычно — я едва успел его подхватить и рванул через Пятую авеню к «Пьеру». На моего преследователя, которого сменившийся сигнал светофора задержал на другой стороне, уже начали косо поглядывать пешеходы, но когда я еще раз оглянулся, стоя в безопасности в круге света, лившемся из теплого, ярко освещенного входа в отель (парочки в дорогих нарядах, швейцар высвистывает такси) — то увидел, что он снова исчез в парке.
Улицы были куда более шумными, чем мне помнилось — и куда более вонючими. Я стоял на углу, возле A La Vieille Russie [47], и меня захлестнуло знакомым, застарелым мидтаунским зловонием: лошадиный пот, автобусные выхлопы, духи и моча. Я так долго считал Вегас чем-то временным, что настоящая моя жизнь — в Нью-Йорке, но так ли это? Больше нет, угрюмо подумал я, оглядывая редеющий поток пешеходов, несущийся мимо «Бергдорфа».
Все тело у меня ныло, меня снова зазнобило от лихорадки, но я прошагал еще с десяток кварталов, пытаясь избавиться от гудящей слабости в ногах, от настойчивой автобусной дрожи. Но холод наконец меня одолел, и я поймал такси; и на автобусе можно было без проблем добраться — всего-то за полчаса, прямиком по Пятой и до самого Виллиджа, да вот только после трех суток в автобусе и думать не хотелось о том, что придется в нем трястись пусть даже еще минуту.
Идея заявиться к Хоби без предупреждения меня не радовала — совсем не радовала, потому что на какое-то время мы с ним потеряли связь, и не по его вине, а по моей — я просто перестал ему отвечать и всё. Вполне естественно, с одной стороны, с другой — небрежный Борисов вопрос («старый педик?») меня слегка отпугнул, и я оставил без ответа два или три его письма.
Мне было плохо, мне было хуже некуда. Ехать было недалеко, но я, похоже, вырубился на заднем сиденье, потому что, когда таксист остановился и спросил:«Сюда, верно?» — я, вздрогнув, очнулся и пару секунд ошалело пытался вспомнить, где я вообще нахожусь.
Когда такси уехало, я увидел, что магазин закрыт и что там темно, как будто все то время, пока меня не было в Нью-Йорке, его и не открывали вовсе. Окна зачернели от копоти, а заглянув внутрь, я увидел, что мебель кое-где затянута чехлами. Больше ничего не изменилось, разве что все старые книги и безделушки — мраморные какаду, обелиски — покрылись еще более густым слоем пыли.
Сердце у меня сжалось. Я долгих минуты две стоял на улице, пока наконец не набрался храбрости, чтобы позвонить в звонок. Я, казалось, целую вечность вслушивался в его эхо, хотя времени, наверное, прошло всего ничего, я уже почти убедил себя, что никого нет дома (и что мне тогда было делать? Ехать обратно на Таймс-сквер, искать где-то отель подешевле, сдаваться службам по делам несовершеннолетних?), как вдруг дверь распахнулась и я увидел совсем не Хоби, а девочку своих лет.
Это была она — Пиппа. Такая же маленькая (я так ее перерос) и худая, хотя на вид поздоровее, чем была, когда мы с ней последний раз виделись, лицо у нее округлилось, проступили веснушки, и волосы тоже отросли другие — поменяли цвет, структуру, перестали быть пшенично-рыжими, потемнели, ушли в ржавчину, стали чуть повзъерошеннее, как у ее тетки Маргарет. Одета она была, как мальчишка — ботинок нету, одни носки, штаны в рубчик, свитер на несколько размеров больше и безумный шарф в розовую и оранжевую полоску, какие носят разве что чокнутые бабули. Наморщив лоб, вежливо, но не слишком приветливо глянула на меня безучастным коричнево-золотым взглядом: вы кто?
— Чем могу помочь? — спросила она.
Она меня забыла, с ужасом подумал я. Ну а с чего бы ей меня помнить? Времени прошло много, да и выглядел я теперь по-другому. Это как увидеть кого-то, кого считал умершим.
И тут — протопав по ступенькам, за ее спиной, в заляпанных краской слаксах и кардигане с протертыми локтями — возник Хоби. Моей первой мыслью было: он подстригся — волосы у него стали заметно короче и заметно поседели. Лицо у него было слегка недовольное, и целый ухнувший в сердце миг я думал, что и он меня не узнал, но вдруг: