Уилбур Смит
Полет сокола
Моей жене, моей драгоценной Мохинисо, посвящается — с любовью и благодарностью за все волшебные годы нашей совместной жизни
Год 1860-й.
Африка притаилась на горизонте, словно лев в засаде, рыжевато‑золотистая в первых лучах солнца, обожженная холодом Бенгельского течения. Робин Баллантайн всматривалась в далекий берег. Уже час она стояла у борта в ожидании рассвета — знала, что земля там, чувствовала ее огромное загадочное присутствие, ощущала дыхание, теплое и пряное, среди липких ледяных испарений океанского потока, в котором двигался парусник.
Радостный возглас девушки опередил впередсмотрящего. Капитан Мунго Сент‑Джон вихрем взлетел по трапу из своей каюты на корме. Матросы сгрудились на борту, возбужденно переговариваясь. Крепко сжав поручень, Сент‑Джон бросил пристальный взгляд на горизонт, затем обернулся и дал команду — негромко, но внятно, так что слышно было, казалось, в любом уголке корабля:
— Приготовиться к повороту оверштаг!
Типпу, помощник капитана, быстро разогнал зевак по местам, пустив в ход узловатый линек и увесистые кулаки. Уже две недели свирепый ветер гнал по небу тяжелые тучи, не давая разглядеть солнце, луну и прочие небесные тела, чтобы определить координаты. Однако, судя по навигационному счислению, клипер находился в сотне морских миль к западу, далеко в стороне от дикого пустынного берега, грозившего неведомыми опасностями.
Капитан только что проснулся — его черная спутанная грива развевалась по ветру, на загорелом лице играл сонный румянец, усиленный беспокойством и раздражением. Однако глаза смотрели ясно — светло‑карие, с золотыми искорками. Робин даже сейчас, в момент общей суеты, удивилась чисто физическому, будоражащему ощущению угрозы, исходившей от этого человека. Он отталкивал и в то же время неодолимо притягивал к себе.
Белая льняная рубашка, небрежно заправленная в штаны и распахнутая на груди, открывала загорелую, словно намасленную, кожу с тугими завитками волос. Девушка невольно залилась краской, припомнив тот день в начале плавания, когда они достигли теплых голубых вод Атлантики южнее 35° северной широты, — день, ставший для Робин источником душевных мук, от которых не спасали никакие молитвы.
В то утро, услышав плеск воды и лязганье корабельной помпы, она отложила путевой дневник, встала из‑за шаткого письменного столика в крошечной каюте и, накинув на плечи шаль, поднялась на верхнюю палубу. Робин ступила, ничего не подозревая, в ослепительный солнечный свет и… изумленно замерла.
Двое матросов усердно качали рычаг, и чистая морская вода с шипением хлестала из помпы. Мунго Сент‑Джон, совершенно нагой, подставлял лицо и руки тугой струе. Робин словно окаменела, не в силах оторвать взгляд. Матросы переглянулись, обменялись сальными ухмылками и продолжали трудиться, поддерживая бурлящий поток.
Ей, конечно, и прежде доводилось видеть обнаженное мужское тело — либо распластанное на анатомическом столе, дряблое, белое, со вспоротым животом, из которого, словно требуха в мясной лавке, вываливаются внутренности, либо корчащееся в предсмертной агонии среди зловония инфекционной больницы, — но только не такое, здоровое, полное жизни, бьющей ключом, и вдобавок чудесно сложенное, с мощным торсом и длинными сильными ногами, широкими плечами и узкой талией. Кожа блестела даже там, где ее не золотил солнечный свет. И мужские органы — не постыдный и неопрятный клубок, полускрытый жесткими волосами, а трепещущая напряженная плоть. Суть первородного греха — Змий и яблоки — внезапно предстала во всей ее прельстительной очевидности. Девушка невольно ахнула. Капитан, услышав, шагнул из‑под грохочущей струи и отбросил волосы с лица. Робин стояла перед ним, не в силах двинуться с места или отвести глаза. Не сделав даже попытки прикрыть тело, по которому все еще струилась вода, сверкавшая алмазными блестками, он лениво протянул, искривив губы в с язвительной усмешке:
— Доброе утро, доктор Баллантайн! Похоже, и мне предстоит быть предметом ваших научных изысканий?
Только тогда наваждение рассеялось, и она кинулась в свою маленькую душную каюту, где упала на узкую дощатую койку, ожидая неизбежного приступа стыда и раскаяния. Ничего подобного почему‑то она не почувствовала, хотя дыхание перехватило, щеки и лицо горели, а волоски на затылке встали дыбом. Тот же жар ощущался и в других частях тела. Робин в панике вскочила с койки, опустилась на колени и принялась молиться, дабы осознать всю глубину собственного ничтожества и греховности. За двадцать три года ей тысячу раз приходилось предпринимать сие упражнение, но ни разу со столь малой пользой.
В последующие тридцать восемь дней плавания Робин старалась избегать этих глаз с золотыми искорками и ленивой дразнящей усмешки. Пищу она принимала по большей части у себя в каюте, даже в удушающий экваториальный зной, когда зловоние от ведра за холщовой ширмой в углу едва ли способствовало аппетиту, и присоединялась к брату в кают‑компании, только если непогода удерживала капитана на палубе.
Теперь, наблюдая, как он уводит судно прочь от враждебного берега, она вновь испытала странное волнение и поспешно отвела взгляд в сторону земли, проплывавшей впереди. Канаты визжали в блоках, реи скрипели, парус опадал и вновь надувался под ветром, хлопая с пушечным грохотом.
При виде земли стало легче справиться с ненужными воспоминаниями, их почти вытеснило чувство благоговения, такое сильное, что Робин невольно спросила себя: неужели родная земля способна столь явно и отчетливо взывать к крови своих детей?
Целых девятнадцать лет минуло с тех пор, как она, четырехлетняя малышка, цеплялась за юбку матери, а гора с плоской вершиной, стоящая на страже южной оконечности континента, медленно уходила за горизонт. Это было одно из немногих сохранившихся воспоминаний. Робин словно чувствовала под рукой дешевую грубую ткань платья, полагавшегося жене миссионера, подавленные всхлипы и нервную дрожь матери, к которой она прижималась. В памяти снова вспыхнули страх и смятение при виде материнского горя. Девочка смутно догадывалась, что их жизнь круто меняется, но знала лишь одно: высокого человека, бывшего центром ее детского мирка, теперь с ними нет.
«Не плачь, детка, — шепнула мать. — Скоро мы вновь увидим папу. Не плачь, маленькая».
После этих слов Робин решила, что вряд ли когда‑нибудь увидится с отцом, и уткнулась лицом в шершавую юбку — уже тогда слишком гордая, чтобы показывать слезы.
Утешал ее, как всегда, братишка Моррис, тремя годами старше, мужчина семи лет, тоже рожденный в Африке, на берегах далекой неукротимой реки со странным экзотическим названием Зуга, в честь которой Моррис Зуга Баллантайн и получил свое второе имя. Робин предпочитала называть его Зуга — это напоминало ей об Африке.
Робин обернулась к юту: вон он, брат, высокий, хоть и ниже капитана, стоит рядом с Мунго Сент‑Джоном и что‑то горячо объясняет, указывая в сторону львино‑желтой земли. Черты лица достались ему от отца, тяжелые, сильные, — ястребиный нос, твердая, почти жесткая, линия рта.
Брат поднес к глазам подзорную трубу, изучая низкую береговую линию с тщательностью, которую проявлял в любом деле, вплоть до самого пустякового, затем обратился к капитану. Мужчины беседовали вполголоса. Как ни странно, они находили общий язык, уважая силу и достоинство друг друга. По правде говоря, завязать отношения больше старался Зуга, готовый, как всегда, извлечь выгоду из ситуации. В ход пошло обаяние, и после отплытия из Бристоля он вытянул из Мунго Сент‑Джона почти все, что тот узнал за долгие годы торговли и плавания вдоль берегов огромного неизведанного континента. Сведения аккуратно вносились в толстый кожаный блокнот в ожидании дня, когда в них возникнет нужда.
Капитан охотно взялся посвятить Зугу в таинственное искусство астрономической навигации. Ежедневно в полдень учитель с учеником устраивались на юте с медными секстантами наготове, ожидая огненного проблеска в сплошных облаках, и потом, раскачиваясь в такт с палубой, старательно удерживали солнечный луч в окуляре прибора.