Через этот юг насквозь продернуты автомобильные трассы, параллельно им идут линии нефтепроводов и электропровода — пищевод, трахея, позвоночный столб. Шея и есть шея.
Москва даже на карте ложится неравнодушно, в разные стороны смотрит поразному. Она не результат работы циркуля, не плоское округлое пятно, как может показаться при первом взгляде на карту. Она жива, она (праздный) человек. Лежит гигантской головой: на карте в профиль — лицом на запад, затылком на восток.
На этом покровские (переводящие человечью плоть в каменную и обратно, вне масштаба, вне размера) упражнения можно закончить.
*В октябре, на Покров московская «голова» закрывает глаза, теряет из виду запад; затылок ее стынет — восток напоминает о себе.
Покров: год закрывается на ключ, время прячется от самого себя. Приведенное выше сочинение о московской голове продиктовано осенней темой отчленения Москвы от лета; телесные метафоры в нарастающей пустоте календаря становятся посвоему уместны. Рифмы октября, знаки утраты; праздник Покров махнул лезвием первого снега — раз, и покатилась голова Москвы, вниз, в ноябрь по Казанскому спуску.
Окончание
Самое время вернуться к этому трудно различимому персонажу. Он вырос уже до размеров города своей необъятной головой.
Теперь, по окончании года наблюдений за тем, как праздновали Москву Толстой и Пушкин, следует признать: ни тот, ни другой не соответствуют званию человек Москва.
Они, скорее, образцы, идолы, бумажные боги Москвы, нежели характерные ее обитатели. В них верит невидимый человек Москва, великий аноним. Он поселяет рядом с собой пушкинских и толстовских героев, но самих творцов держит от себя на некотором расстоянии.
Они рассказывают ему истории. Он в них верует и молится на их авторов.
*Что такое его иконостас? По нему можно судить о человеке Москва.
Собственно, это мы и наблюдали — как за год, не задумываясь о траектории пути, Человек Москва обходит круг своих «икон». Совершает цикл отмечаний, круг сезонных чувствований, собранный в единое целое. На этом круге немного икон как таковых.
Даже для истинно верующих москвичей (как уже было сказано, видимого в Москве много меньше, чем невидимого — таково ее общее предпочтение).
Но иконы есть; на первом месте, разумеется, Богородица. Затем не столько иконы, сколько невидимые помещения: Пасхи, Троицы, Преображения и Рождества. Светскими помещениями, ярко раскрашенными, явными праздниками открываются Новый год и День победы. Тут и светская икона: на Новый год является «иконический» персонаж Дед Мороз (переродившийся в последнее время в Санту и много от этого проигравший). Но это более чем своеобразная, синтетическая фигура, в которой не так много от Николая Чудотворца. За ним, как мы выяснили, прячется московский фокусник Лев Толстой. Но он неназываем; юный выдумщик Левушка прячется у Деда Мороза где-то под полой.
Вместе выходит дом, полный разно освещенных комнат. Каждый московит по отдельности добавит в интерьер года-дома (года как храма) несколько своих икон: анфилада праздников украсится личностями, но все это будет по отдельности — в целом, в общем в этом круге московских «комнат», зимней, летней, весенней, осенней, нас встретит немного имеющих яркую физиономию персонажей. Важнее ощущение потаенного интерьера, сокровенности каждой из этих «комнат», равно и всего года в целом.
Московский праздный год должен быть хорошо укрыт, защищен от иного.
Поэтому он движется от Покрова к Покрову; поэтому вопросы укрытия, собственности, свойства всякого проходимого по году помещения так важны для Москвы.
*Человек Москва ищет не приключения, но покоя (спасения). Здесь было бы интересно, хотя бы в эскизе, произвести некий социологический срез: что такое этот персонаж по происхождению? Ответ на поверхности: в подавляющем числе случаев человек Москва — пришелец, «завоеватель», самозванец; в понимании коренных москвичей, коих единицы, — бастард.
Поэтому для него так узнаваемы герои Пушкина и Толстого: их он, особо не раздумывая, принимает за своих.
В нем, пришельце-московите, обязательно рано или поздно совершается «безуховская» перемена. Из революционера и изменителя Москвы, искателя власти (зачем еще нужно идти в Москву, как не за властью?) он превращается в консерватора, охранителя, ворчуна, резонера, поклонника тетушек и искателя покоя. Искателя спасения и покрова.
Это неизбежно сказывается на архитектуре его праздничного года. Вся она есть стремление извне вовнутрь, из экстерьера в интерьер. Это главный ее отличительный ход, центроустремленный вектор. Праздный год Человека Москва есть большей частью прятки. Он непременно должен быть замкнут (цикличен).
В нем праздник Покрова играет роль застежки.
*Вот хороший образ: человек Москва, собрав на праздник урожая в сентябре весь Божий свет, прячет его за пазуху, за Покров. Дальше он хранит его где-то у себя подмышкой, и только понукаемый Николой, ослушаться которого невозможно, вынимает его на Рождество одной единственной звездой. С нею, звездой, корпускулой света, происходят все описанные выше церемонии: превращение в луч, в плоскость, в пространство. Летом свет переполняет московское помещение; человек Москва принимается засовывать его обратно себе за полу, одежда на нем распахивается, — вот мизансцена сентября! — его призрачное тело внезапно делается видно, и становится ясно, что перед нами пришлец, самозванец, бастард, мало что есть московского внутри его одежд, и тогда он стремительно запахивается, в одно мгновение защелкивает покровскую застежку.
Московский год праздников есть расписанная до мельчайших деталей процедура переодевания человека Москва, его выход в свет и прятки света.
Нет, это только скорое сравнение. Неверно то, что одежды Москвы пусты. Уже было сказано: в них хранится более невидимого, нежели видимого. Это удивительный фокус: переполнение невидимым, один из самых необычных — ежеминутно применяемых — пластических приемов Москвы. Нужно только различать спрятанные у нее под полой секреты. Весь год она показывает себя; на Покров закрывается, запахивает подвижные одежды.
На Покров московский праздный год окончен.
Наверное, в этот момент приходит ощущение, о котором было сказано в начале нашего обозрения: пришел день-выключатель, Покров — в одно мгновение Москва переменилась.
Она пересекла границу, по ту сторону которой лето, полон короб праздников, избыток света и звука, а по эту тишина и приглашение к размышлению.
Под первым снегом праздничный сундук Москвы закрывается на ключ. Отныне в городе два звука: один внутри летнего сундука — теперь мы только угадываем, вспоминаем, какое богатство в нем хранится, — другой вне его. Вот он, звучит здесь и сейчас: долгий, отдающий эхом звук октября.
То же и с цветом (светом): он замкнут на Тайницкий ключ.
Сундук переполнен, мы рядом с ним вспоминаем лето и выдумываем Москву заново: отсюда это ощущение переполнения невидимым, столь свойственное Москве.
Возникает понятный соблазн: найти ключ, расшифровать секрет московского календаря, столь плотно (до состояния невидимого) сплачивающего летнее время.
Желание различить в Москве хитроумный инструмент, «машину времени» овладевает праздным наблюдателем; он принимается чертить и складывать круги и отрезки времени, сопрягать подвижные пространства. (Пьер Безухов у Толстого все хотел чертить и сопрягать и видел сны, где ему являлись учителя русские и швейцарские, вещие, умные сны, от которых однажды его разбудил слуга, говоривший кучеру, что пора запрягать и ехать — прочь от француза; дело было на следующее утро после Бородина.) Видеть время, как через сомкнутые веки Пьер наблюдал в тот момент восходящее солнце: вот московский рецепт освоения вечности — наблюдать невидимое на границе между явью и вещим сном.
Можно ли после этого различить в Москве механизм, регулярно и равнодушно работающее устройство?
Заключение
Инструмент Москвы
— Механика и Москва — московская оптика — инструмент одушевлен — «Цветник» и источник — московские праздные дни —
Механика и Москва: две вещи несовместные.
При этом, как уже было сказано, Москва (как Толстой) ждет порядка, ищет разумного устройства, жаждет христианского крещения, приобщения к светлому пространству — и всякую минуту бежит от порядка, отменяет его, смывает с себя всякие наброски чертежа (как Толстой).