И вроде бы тайно делала, как бы все концы в воду, да чтоб Константина Андреевича не спугнуть, чтоб не подорвал он с места, не унес Таню от Фросиных забот.
Да вроде бы не подрывал, напротив того, здоровался приветливо, и хоть говорил — мол, что это ты, Фрося, сама не богачка и дел своих хватает, на что и был ответ: а наши денежки, как и наше времечко, все при нас, и не считайте их, как и мы ваше считать не приучены.
О денежках речь вот почему могла зайти: Фрося надумала Тане подарки делать, ну так это пройти по магазинам да присмотреть лепестку своему маечку ли, куклу, ботиночки ли, и вот не было большей радости купить что-либо такое да на Танечку примерить, на шажок-другой отойти и глазом попристреливаться, — и в точку попала, голубенькое платьице вот как ей идет, так и носи на здоровье, бери и не отталкивай и в памяти ничего не зарубай, так что когда Константин Андреевич затевал разговор о денежках, даже и настаивал, то Фросино лицо начинало подергиваться, губы сворачивались калачиком, и она начинала всплакивать, и Константин Андреевич на время понимал, что ему следует примолкнуть.
А соседи, сказать надо, посмеивались над Фросей — ай да Фрося, голова дырявая, рот не разевай да на чужой каравай, квас-то хороший, купите вместе, пить станете врозь, словом говоря — не мылься, бриться не придется, и лучше уж сразу отстань, денежки оставив при себе, так они, глядишь, и целее будут.
А нет, ничего не урезонивало ее, так привязалась к Тане, что не трогайте вы меня, в покое, что ли сказать, оставьте.
День ли рождения Тани, праздник ли какой, а Фрося всегда найдет время, чтобы никого рядом не было и чтоб глаз чужих не мозолить, и так эго отдаст подарок, словно б он руки жжет, и скоренько уйдет к дому поближе.
А Константин Андреевич смирился — да что он сделать мог с постоянным упорством Фроси?
Отставать начала Фрося лет, что ли, пять назад, когда Таня школу кончила и начала ездить в город учиться, тут уж Фрося и не решилась собой людям глаза засорять. Отошла она от Тани, однако душой не отсыхала никогда.
И вот теперь при заходе солнца Фрося ворочалась на кровати в тревоге — она знала, что завтра ее дудочка, барабанчик выходит замуж, и была в сомнении — пригласят ли ее на свадьбу?
Конечно, яснее ясного, что не пригласят, потому что гости затылки станут чесать озабоченно, кто это пришел, здрасьте, кому это охота вспоминать дела давние. Значит, не позовут. Потому что если бы хотели позвать, то пригласили бы заранее, чтоб, как это сказать… человек успел подарок приготовить. И понимать поэтому приходилось, что ее, Фросю то есть, на свадьбу не пригласят.
И это напрасно. Вот если бы пригласили, то Фрося передала Тане кое-который подарок, а сама стала бы сидеть тихо, как муха перед зимним засыпанием, никого собой не озаботив. Конечно, можно подарок и перед свадьбой передать, но это получится, что Фрося вроде бы, это самое, в гости набивается. Можно будет и после свадьбы передать, но это у Тани может неловкость выйти и одно долгое смущение — вроде упрека, что Фросю не пригласили. Упрекать же Фросе никого не хотелось.
А вот на свадьбу сходить прямо-таки зудилось. Не то чтоб ей какая благодарность нужна, да нет же, себе оставьте благодарность, не в ней дело, но это все же правильно, что память тоже не должна быть короче воробьиного носа. Словом, чтобы кашу по тарелке не размазывать, сказать следует, что не сходить на свадьбу Фросе было бы обидно.
Тут была еще одна причина. Все дело во Фросиных соседях. В квартире — вспомнить надо — три семьи: дочь и мать Дуденки, старики Чистотеловы и Фрося. Три семьи и три семьи — у каждого по комнате, большой коридор, кухня, ванна под картошку и уборная — все как и быть положено. Это что — живут вместе и не три семьи, а куда поболее, и живут сносно, не то чтоб водой не разлить, это шуточки, но, однако, снова сказать, сносно. А тут тридцать лет вместе, никто не прибавляется, да, чтоб не сглазить, и не убавляется, а все никак не поселить спокойствие в квартире.
Первое дело — свет. За свою комнату каждый платит — это само собой. А вот за коридор платит одна семья, за кухню другая, за ванную и уборную третья.
Уж и так и этак просчитывали, но просчитать правильно так и не сумели. Потому что хоть и в копейках разница, но дело-то не в копейках (хотя они тоже, сказать надо, на улице так это свободно не валяются), дело в полной справедливости. Однако свет — это полдела. Тут бы еще поладили. А вот с мытьем квартиры и лестницы уладить по-мирному просто-таки невозможно. Потому что Фрося предлагает справедливость полную: мыть по очереди, это все так, но не по количеству семей, а по количеству жильцов в квартире. Тогда бы ей пришлось убирать не через три субботы, а только через пять. Дело вроде привычное и нетрудное — лестницу прошкворить, но где же тут, спросить осмелимся, правильность и полная справедливость? Их нет, получается, и вот с этим Фрося смириться никак не могла.
Потому-то и скандалили в квартире, потому-то и посмеивались все над Фросей, что она к Михалевым вяжется, потому-то Таню называли не иначе как «твоя прынцесса».
И сейчас перед свадьбой своего мотылька Фрося чувствовала, как притихла квартира в ожидании. Соседи, дело понятное, знали про свадьбу, но, сами неприглашенные, ждали злорадно времени, когда им вдоволь, взахлеб можно будет попереламывать Фросю своими насмешками. И главное — силушек у них надолго теперь хватит, еще бы: ты-то песиком вертелась перед ними — ай да прынцесса, ай да королева, — черноземом была ты, Фрося, черноземом и останешься. В какие наряды ни рядись, а дальше порога никто тебя не пустит.
Ох, боже мой, как хотелось ей надеть прежнее праздничное платье и бросить им победный взгляд, так это сказать: вы смеялись, а вот гляньте, какая я есть в празднике. И все! И победа. Главная, можно сказать, в жизни победа. До дней окончательных победа.
И сейчас Фрося ворочалась на скрипучей своей кровати, и постанывала кровать, как и Фрося, и покрякивала Фрося, хакала, поойкивала, тревожно ожидая завтрашнего дня. Все ли пройдет ладно, весело ли будет сиять невестушка?
Все будет сиять, бело, солнечно, и веселы будут гости, да вот ведь — никто не вспомнит о Фросе, ну а ты-то, в платье белом, в фате длинной, в день счастья своего, лепесток, хворостинка, белочка, вспомнишь ли, ангел-душенька, вспомнишь ли ты о Фросе?
Раиса Григорьевна была точна — ровно в девять часов она вышла из автобуса.
По высокой лестнице они поднялись на гору, свернули к бывшему конногвардейскому манежу и пошли по тихой улице. Казанцев все время пытался решить, помнит ли Раиса Григорьевна, что он когда-то отчаянно был влюблен в Лену Максимову.
Совместное обучение ввели, когда Казанцев пошел в девятый класс. Тогда он впервые увидел Лену: в коричневом платье и черном фартуке, она была непоседлива, худая спина ее гибка, светло-вишневые глаза насмешливы, движения угловаты и порывисты.
Весь девятый класс они как бы не замечали друг друга. Но вот замаячила вдали последняя школьная весна. Они сидели в кинотеатре, в бывшей кирхе. Тогда бесконечно шли детективные фильмы. Вот — «В сетях шпионажа». Казанцев смотрит на экран, но ничего не понимает, потому что все его внимание поглощено пальцами Лены, вся воля его в концах пальцев влажной от страха руки, пальцы ноют, они то ползут вперед, то снова отступают, боковым зрением Казанцев видит, что Лена тоже напряжена, и в тот момент, когда герой всадил очередь в героиню, так лихо выстукивающую секретные сведенья, Казанцев коснулся пальцев Лены, и пальцы ее вздрогнули, влажные худые пальцы с истонченными подушечками, и на мгновение стали безжизненными, но вот и ответное сжатие, и пляска пошла, борьба пальцев, нетерпеливая, до боли, до хруста в суставчиках борьба, — какая победа, какая сладкая победа.
К выпускным экзаменам они готовились вместе. Перед физикой сидели поздно, и Казанцев пошел проводить Лену. Были серые густые сумерки, душные и влажные перед первой июньской жарой. Во дворе никого не было.
Казанцев захотел показать Лене модель планера, которую он делал год назад, и отпер сарай.
Она стояла в дверях. Срывающимся дрожащим голосом он позвал ее, но она покачала головой. Тогда он потянул ее за руку; спотыкаясь, она вошла в глубь сарая, и дверь затворилась. Он наклонился, разыскивая модель, боком случайно толкнул Лену, и она села на стол, чтоб не мешать Казанцеву. В голове был туман, сердце колотилось, в темноте он видел худые острые коленки и бледное напряженное лицо, слабый свет сумерек пробивался сквозь щели сарая, падал на лицо Лены, и левый глаз ее, обращенный к свету, ярко сиял.
— Ну, так где же? Наврал? — нетерпеливо спрашивала она.
— Сейчас, сейчас, — говорил он, а она сидела на столе и болтала худыми ногами, и тогда он, резко выпрямившись, сказал отчаянно: «Нет, никак не найти», встал перед ней и провел влажной рукой по ее долгой шее. Запрокинув бледное лицо, она опиралась на руки. Наклонившись, пересохшими губами он ткнулся в ее щеку, стоять было неудобно, и Казанцев хотел рукой опереться о стол, и рука его коснулась острого ее колена и замерла на нем, он ощущал под рукой сухую теплую кожу ее бедра, такую тонкую, что под ней чувствовалась пульсация крови. Она сжала его ладонь коленями и отпустила и снова сжала, и тогда он, чтобы освободить ее руки от тяжести тела, убрал их — удар судьбы, единственное мгновение, звезда в тумане — не в силах справиться с тяжестью ее и своего тела, поддерживая за спину, он опустил ее на стол и медленно, оцепенело падал куда-то вниз вместе с ее телом, почти уже неотделимый от нее — и вдруг в гул толчков собственной крови ворвался грохот, обвал — и чертыхание, громовая ругань, позор и грязь сердца, и Казанцев понял, что в сарае рядом соседка Фрося искала бидон для керосина и, потянувшись за ним, задела поленницу дров, все рухнуло, и по дровам загрохотал бидон. Стыд, не испитый до конца, жжет всего сильнее; малость ли какая — скрежет ржавого засова, падающий бидон — прочерки в судьбе, время, униженное бытом; наконец, насмешка судьбы — его мать, наполняющая керосином бидоны жителей города, не наполнила бидон соседки Фроси.