— Надо говорить — книжный магазин. Уважай по крайней мере мою профессию. Не моя вина, если покупатели требуют еще и газеты, бумагу, карандаши и игрушки. Но ты совершенно не желаешь ничего понимать. Совершенно ничего.
Это был вечный предмет наших споров и дискуссий. По ее мнению, я рассуждал как чиновник, этакий пристрастный и не дающий себе труда подумать догматик, который с презрением судит о мелких торговцах, так как тут пахнет прибылью. Послушать ее, так я и не знал никаких житейских трудностей, раз никогда не держал в руках конторской книги. Эти упреки сердили меня. И я напоминал ей, что с тринадцати лет стал батрачить на ферме.
— Все так, — отвечала она, — но этот опыт был совсем недолгим.
Ну как можно было меня упрекать за то, что мне повезло? Мсье Онора как раз получил скромное наследство, и это позволило ему оказать мне помощь; он предложил платить за мой пансион, и вскоре я смог возобновить учение, а четыре года спустя уже получил место помощника учителя. И сразу же душой и телом отдался своей профессии. Какое при этом имело значение, что заработок мой невелик?
— Ну конечно, — возражала Катрин, — для тебя деньги — просто жалованье, которое каждый месяц падает тебе в руки, как зрелый плод. У тебя хватает мужества не бояться труда, но перед цифрами ты пасуешь, все, что мешает тебе спокойно мечтать, ты отрицаешь или просто не желаешь об этом знать.
Она любила порой изображать из себя рассудительную деловую женщину, противопоставляя моим возвышенным теориям неприкрытый прагматизм. Но такими штучками меня не обманешь, и, когда она радовалась хорошей выручке за день, я прекрасно понимал, что удовольствие от продажи книг и общения с людьми было для нее куда важнее всех доходов или победы над конкурентами. Она была на свой лад мечтательницей, возводила цифры в ряд поэзии и не колеблясь уступала свой товар по низкой цене, если безденежный покупатель оказывался ей симпатичен. А страдала она от того, что живет в таком маленьком городке, где с ее умом и культурой и побеседовать-то почти не с кем, однако никогда она не жаловалась и утверждала, что вполне заслуживает ту судьбу, которую сама себе уготовила: уж такова ее участь — жить в интеллектуальном мире романов Мальро и торговать романами Макса дю Вези.
Вытянувшись на кровати, я вернулся мыслями к ее семьдесят первой годовщине. День рождения без анемонов. Я по-прежнему буду ежемесячно получать свою пенсию. А лавочница будет гнить в земле на кладбище Тиэ. И кто тому виной? Я резко сел на кровати: шесть полулюдей уничтожили столь законченное человеческое создание, владевшее всем богатством нюансов, на совершенствование которого природа щедро потратила немало лет. Мне захотелось распахнуть окно, кричать во всеуслышание об убийстве, но голова моя разрывалась от невыносимо тяжелых непролившихся слез. И бессильно упала на судорожно стиснутые кулаки.
В начале декабря я получил письмо от Ирен, она приглашала меня провести рождественские праздники у них в Дижоне. Через неделю, так как я никак не мог собраться ответить на письмо, она позвонила по телефону.
— Мы ни за что не допустим, чтобы ты оставался один в эти дни. Если ты откажешься, мы сами за тобой приедем.
Я заметил, что в моем положении вряд ли возникнет желание предаваться праздничному веселью.
— Ты сам прекрасно понимаешь, — ответила она, — что мы вовсе не намерены безумно веселиться. Просто это возможность собраться всем вместе и вспомнить Катрин.
Подобная перспектива ужаснула меня; мне отнюдь не улыбалось участвовать в «круглом столе», выслушивать и произносить громкие фразы о страданиях моей жены и моих собственных. Я поблагодарил Ирен и попросил ее не настаивать. Однако она продолжала настаивать и случайно напала на единственный довод, который мог побудить меня приехать: ее очень беспокоит Раймон. Он скучает и дома, и в школе; не ладит со своей сестрой, а еще меньше с братом, совсем не играет с ребятами своего возраста. Ему хочется повидать меня.
Я прибыл в Дижон в сочельник, около полудня. Семейство Форж в полном составе встречало меня на вокзале. Они вырывали друг у друга мой чемодан, чтобы отнести его в машину, и это — странное дело — растрогало меня. Жак потребовал, чтобы я сел рядом с ним на переднем сиденье, хотя мне и было совестно, раз Ирен, Натали, Пьер и Раймон с трудом втиснулись на заднее сиденье.
— Не беспокойся, Бернар, — сказала Ирен, — нам очень удобно. Дети просто в восторге.
Перед собором св. Бениня Жак потихоньку чертыхнулся и резко затормозил, чтобы избежать столкновения с полицейским на мотоцикле, который проехал впритирку к нам.
— Это «кавасаки»! — сказал Пьер, и Жак с гордостью заметил, что сын его здорово разбирается в марках мотоциклов.
Дома все наперебой старались услужить мне. Жак сам пожелал проводить меня в мою комнату. Ирен считала, что я непременно захочу принять ванну. Натали завладела моим пальто и спрашивала у матери, куда его повесить. Пьеру не терпелось показать мне свой альбом с фотографиями, а Раймон не выпускал моей руки. Проходя мимо рождественской елки, Ирен отвела взгляд.
— Мы не решились совсем отказаться от елки из-за ребятишек. Только вот повесили меньше звездочек и свечей, чем в прошлом году.
От этих ребяческих извинений, сделанных доверительным тоном, меня разобрал смех, хотя сердце мое сжималось от боли. Какое было дело теперь Катрин до того, сколько на елке бумажных звездочек, и эта дань, принесенная ее памяти, была легче сквозного ветерка. Оставалось ждать рождественского ужина, чтобы услышать, как станут беседовать о Катрин между финиками и нугой. Жак с суровым видом объявил, что никто из них никогда не забудет ее. Он говорил от души, и на его побагровевшем лице словно бы выражалось сожаление, что стол их ломился от вкусных яств. Обратившись к детям, Ирен заверила их, что двоюродную бабушку, конечно, уже взяли на небо, но что все равно надо за нее молиться. Натали, у которой во рту как раз была косточка от финика, ответила, что она молилась сегодня утром. Пьеру захотелось узнать, сколько лет было бабушке, но Жак нашел этот вопрос неуместным.
— Напротив, — сказал я, обернувшись к Пьеру, — ты совершенно прав, что хочешь знать подробности. Ей был семьдесят один год.
— Но при чем тут годы? — вмешалась Ирен. — Она выглядела такой молодой. Ей можно было дать…
— Ей можно было дать именно семьдесят один год, — отрезал я. — Гораздо достойнее выглядеть на столько лет, сколько тебе есть на самом деле.
И я сразу же улыбнулся, чтобы смягчить некоторую категоричность своих слов, и племянница моя, судорожно глотнув, тоже улыбнулась.
— Ты прав, — прошептала она. — Молодость сама по себе не бог весть какая добродетель.
— Зато, если угодно, она преимущество, — сказал я.
— Но порой это не так уж угодно, — подхватил Жак и демонстративно перевел разговор, стал критиковать наши учреждения и общество в целом.
Но я его уже не слушал, мое внимание отвлек Раймон, который уткнулся в тарелку и не притрагивался к лакомствам. Его лежавшие на скатерти ручонки чуть заметно дрожали, и я понял, что этот семилетний малыш чувствует себя несчастным.
— Ну что ты, Раймон? — спросил я его вполголоса.
Он поднял голову, и такой нестерпимый свет струился из его глаз, что через секунду я не выдержал и опустил веки.
— Тебе хорошо? — спросил он так, словно от моего ответа зависело все.
— Очень хорошо, — отозвался я, и у меня перехватило дыхание.
Он глубоко, с облегчением, вздохнул и улыбнулся.
Что мне сказать о последовавших затем днях; лишь одно — несмотря на тягу к одиночеству, мне приятно было почувствовать тепло семейного очага. Жак рассказывал мне о своих инженерных делах и негодовал по поводу бездеятельности начальства. Эти не блещущие новизной речи отчасти усыпляли меня, но я покорно терпел их, понимая, что оратор преисполнен наилучших намерений и хочет отвлечь меня от моих мыслей. Ирен спрашивала, что новенького пишет мне ее отец, и сама сообщала мне о нем, когда получала весточку. На прошлой неделе Марсель звонил ей. Она бы с удовольствием побывала в Барселонетте, в их доме, где провела детство, и на лесопилке; но Жак все никак не берет отпуска. Пьер раскладывал передо мной на столе фотографии мотоциклов и чемпионов-мотогонщиков в касках. Приходилось выслушивать его объяснения и время от времени восклицать: «Да что ты!», чтобы подчеркнуть свой интерес. А Натали желала во что бы то ни стало узнать мое мнение о состоянии современной математики, а также о сексуальном воспитании; при этом она не давала мне раскрыть рта, так как сразу же переходила к новой проблеме. Меня пугала та мешанина поверхностных знаний, которыми была напичкана голова одиннадцатилетней девочки. А однажды, прервав поток всей этой чепухи, она вдруг заявила не без кокетства, что все время думает о тете Катрин. Мне не понравилась эта ее легковесность, и я заявил с большой твердостью: