Люди не могут равнодушно слушать его голос. Какая-то неуловимая сила обвораживает их, заставляет приблизиться к гармонисту, подпеть ему, посочувствовать грустной песне.
Без особых приключений добрался Мишка до железнодорожного узла — Котласа. Взяв билет, он в этот же день сел в поезд и поехал в общем вагоне в столицу.
Много было закадычных друзей у гармониста и в Красноборске, и в Телегове, и в Котласе, но какая-то дерзкая сила тянула его дальше, мимо близких друзей, давних знакомых. «Вот здесь, в Телегове, товарищи мои живут, артельные рыбаки… — думал он, глядя на знакомую пристань. — А в Щепицине народный хор какой! Старинные двухрядки, баяны наборные. На берег бы выйти, да некогда. Торопиться надо. Друзья подождут, а времени — нет…»
Грязновато было в общем вагоне, накурено. Но Мишку это не беспокоит. Гармонь на верхней полке, туесок в ногах, а самодельный чемоданчик верную службу служит. Достает из него Граммофон тетради с песнями, читает вполголоса. Много разных песен у него в тетрадках. Там же и аккорды редкие проставлены. Листает он страницу за страницей.
Постукивают колеса поезда. Убаюкивают, однообразно покачивают. Мишка погружается в сон. И видится ему опять Пермогорье, Северная Двина, Варя. Молоденькая совсем, угловатая, быстроглазая. Ее руки, словно журавлиные крылья, выводят в густом воздухе плавные движения. Они зовут Мишку, обвораживают. И он идет навстречу к своей зазнобушке, в старом картузе, в расстегнутой рубашке брусничного цвета. В глазах у Вари радость, в душе трепет, а у Мишки в сердце боль.
Проснулся Стелькин. Открыл глаза, прислушался, посмотрел на часы — утро. «Странное дело, — подумал он, — через час поезд в Москву прибывает, а в вагоне все спят, словно не в Москву едут, а на Увал сено косить…» Вагонная тишина раздражает Стелькина.
— А ну, вставай, мужичок! Хватит киснуть… — тормошит он парня, перегородившего длинными ногами проход в вагоне. — Москва рядом… Столица!
Здоровяк от неожиданной трепки приподнялся с верхней полки, но, поняв, в чем дело, перевернулся на другой бок.
— Ежели тебе веселиться охота, — пробурчал он, — в соседний вагон иди… Там веселые едут… А мне спать не мешай. В милицию сдам.
Нахмурился Мишка, переступил с ноги на ногу, трехрядку на плечи вскинул, да и ушел в другой вагон. В соседнем вагоне уже никто не спал, и какой-то веселый дед, расплываясь в улыбке, лихо наяривал по струнам старенькой балалайки. Инструмент ходил ходуном, а весельчак притопывал ногой, то и дело поглядывая в окна вагона.
— Девоньки, Москва-то уже на носу!
— Чуем, чуем, Кирилла Михалыч! — отвечали пожилые женщины, набрасывая на головы ситцевые разноцветные платки. — Давай-ка, Кирюша, дробушку нам! Чай, гуляем сегодня.
И пошла одна из «девонек» такие кренделя выписывать, что даже Мишка залюбовался.
И ничего не оставалось ему, как снять с плеча трехрядку, сесть рядом с балалаечником и развернуть мехи.
— Дробушку нам! — кричали женщины. — Дробушку!
Заиграл Граммофон, а сам к старичку веселому с вопросом:
— Куда едете-то?
— В Москву, на выставку. А ты куда?
— Я-то… в столицу… учиться…
— Это хорошо… — Балалаечник подмигнул в такт дробушки. — Я тоже в столице учился… И тоже, как ты, инструмент за собой таскал. Слышишь… Во всех тональностях играю…
— Слышу, слышу… — ответил Мишка.
— Ты очень-то не робей. Москва робких не любит. — И весельчак вдруг посмотрел на Граммофона с отеческой добротой.
— А трудно было учиться-то? — осторожно спросил Мишка.
— Еще как! — бойко отвечал добродушный весельчак. — Я тогда после школы сразу в академию попал.
— В академию?
— Ну да, в сельскохозяйственную… В нулевую группу.
— В нулевую?
— В подготовительную. Специально для бедных крестьян… Знаний-то не хватало… А сейчас, видишь! — Балалаечник кивнул на столик в купе. — Сами книги пишем…
Он взял со стола зеленую книжку, бойко протянул Граммофону:
— На память о встрече…
— Что вы… зачем?..
— Держи, держи, парень, — зашумели раскрасневшиеся от пляски женщины. — Кирилла Михалыч зря бумагу не переводит…
— Ты на кого учиться-то едешь? — полюбопытствовал Кирилла Михайлович.
Мишка смутился.
— Артистом хочу стать…
Бабоньки прыснули на все лады. А балалаечник кивнул одобрительно:
— Молодец! В тридцатые годы наш брат крестьянин только мечтал об этом… Голодно было, лихо… Да и необычно как-то простому мужику консерватории да всякие там сценические школы кончать. А ныне! Эх вы, счастливчики пролетарские! Зависть меня гложет, глядя на вас… Ведь я-то всю жизнь артистом мечтал быть, а тут война, затем коллективизация, потом снова война… а теперь все… Земле век служил… — Кирилл Михайлович взял в руки балалайку, погладил ее, поспешно стал одеваться.
— Эх, и растормошил ты мою душу… Ну что ж, и хорошо это… Отважился артистом стать, значит, действуй! И посмелей будь…
Старик улыбался, но в глазах чувствовалась грусть.
— Вот она, матушка-Москва-то! — со вздохом и как-то нараспев громко произнес Кирилл Михайлович. — Давай-ка в честь приезда русскую плясовую рванем.
— Давайте…
— Растянул Мишка мехи трехрядки, шею вперед, как гусь перед полетом, вытянул, и понеслась русская плясовая из окон вагона на платформы вокзала, разливая свои зазывные звуки среди гулкого городского шума. А женщины тем временем подхватили Мишкины пожитки и вышли вместе с гармонистом да балалаечником на московский перрон.
Глянул Мишка по сторонам, и сердце его сжалось от ощущения, которого он еще никогда не испытывал. Всюду толпы людей, все мчатся куда-то, спешат, а над ними большие каменные дома и бесконечный монотонный гул. Сделал Мишка несколько шагов и разом ощутил, как заглатывает его какая-то неудержимая сила, оглушает и тянет, тянет в неистовый круговорот. И вдруг почувствовал гармонист, что голос его словно куда-то пропал, а сам он становится уже другим, совсем маленьким, обычным человеком, похожим на многих людей огромного города.
Кренки — полозья.
Ваган — деревянный ковш (местн.).
Шомуша — запечье (местн.).
Чокер — стальной трос.