— Что, что? — повысил голос наказной, — Кто это сказал?
Никто не отзывался.
— Я говорю ещё раз, делёж земли, считаю, произведён по закону, — голос Котляревского стал резким. — Старшинам и справным казакам, у коих скота больше и кто заслуги перед войском имеет, законом определены большие земельные нарезы. А тем, кто будет смуту вносить, в нашем товаристве места нет. Гнать будем из своего войска! Вот и всё, что я хотел вам сказать. А теперь можете идти. Кто чем недоволен — останься.
Нахлобучивая папахи, один за другим выходили станичники из правления, растекались кучками по улице, обсуждая слова наказного.
Казачок с перебитым носом говорил Ковалю:
— Нашли кому жаловаться. Черт черту око не выколет…
А в правлении остались только Котляревский, станичный атаман и Кравчина, которому наказной приказал задержаться.
— Ну вот, и жалобщиков нет. Все довольны, — потёр руки Котляревский. — Теперь отдохнуть и в дорогу. Завтра еду в Усть–Лабу. Заночую у тебя, Григорий Дмитриевич. Не против?
•
Тимофей Терентьевич спал как никогда крепко. Пробудился он оттого, что кто‑то осторожно звенел посудой. Было уже светло. Через чуть приоткрытые веки наказной увидел молодую статную женщину.
«Жена Кравчнны! — догадался Котляревский. — Анна, кажется».
Не открывая полностью глаз, наказной любовался молодой казачкой.
Она кого‑то напомнила атаману. Котляревский ещё окинул её взглядом и вдруг вспомнил. Лет двадцать тому назад, под Варшавой, судьба забросила его к одному польскому пану, у которого была красавица дочь, Людвига.
«До чего же Анна похожа на Людвигу!» — подумал Котляревский.
Старое нахлынуло, разбередило душу…
«Людвига–Анна… Анна–Людвига», — мелькало в голове.
«Это не Людвига, это Анна, жена Кравчины», — отгонял атаман навязчивую мысль.
А глаза атамана уже ощупывали женщину.
Анна обошла стол и стала совсем рядом с ним, складывая грязную посуду на глиняное блюдо.
— Анна, — тихо окликнул Котляревский.
Она вздрогнула, повернулась к нему.
— А Григорий Дмитрия дома?
— Ушел куда‑то. — И тут же виновато добавила: — Разбудила я вас? Хотела тихо…
— Нет, Аннушка, я уже не сплю давно, тобой любуюсь. — Котляревский взял её за руку, силой притянул к себе. — Сядь!
Анна неловко отталкивала его.
— Ой, что вы!
— Расскажи мне, отчего невесёлая такая?
А цепкие руки уже клонили Анну к подушке.
— Пустите! — рванулась она.
Но он уже целовал её губы, лицо, все шептал: «Анна, Анна–Людвига…»
Они не заметили, как в приоткрытую дверь заглянуло искажённое гневом лицо Кравчины. Заглянуло и снова исчезло.
•
Анна не видела, как уезжал наказной, не слышала, как поздравил он хмурого Кравчину с производством в хорунжие.
Анна забилась в тёмном углу сарая, дала волю слезам.
В сарае едко пахло прелью, кони, отфыркиваясь, жевали овёс, нетерпеливо перебирали копытами.
Анна лежала ничком. Плечи мелко вздрагивали. Она не слышала, как в сарай вошёл Григорий, всматриваясь в темноту, снял с колка связанные вчетверо ремённые вожжи.
Бил он молча, с остервенением. Бил, пока она, обессиленная от боли и крика, не затихла в беспамятстве. Только тогда, повесив вожжи, вышел.
Анна очнулась оттого, что кто‑то горячим, шершавым языком лизал ей лицо. Не открывая глаз, протянула руку, погладила мохнатую спину собаки. Подумала: «Собака и та жалость имеет».
Пересиливая боль, со стоном села, провела ладонью по изорванной в клочья кофте. Рука стала липкой от крови. Попробовала прикрыть обнажённую грудь. Хотелось плакать, но слез не было. Вместо них накипала безнадёжная, горькая ненависть.
Стиснув зубы, подползла к стене. Ухватившись за столб, поднялась. От боли потемнело в глазах.
Рука нащупала вожжи. В голове мелькнуло: «Повеситься, чтоб не мучиться». Но тут же вдруг вспомнила Федора, вишнёвые зори над Кубанью.
Вспомнила на мгновение, и снова на душе пусто.
Отдернув руку от вожжей, она медленно, придерживаясь за стену, вышла во двор. От яркого солнца закрыла глаза, постояла и, шатаясь, как пьяная, пошла к колодцу.
Наклонившись над замшелой колодой, из которой поили скотину, она умылась холодной водой, напилась из бадьи и только после этого вошла в хату.
Петом 1797 года возвращались черноморцы из персидского похода в родимые места. Неприветливо встретила их Кубань. Лето выдалось знойное, засушливое. Третий месяц не было дождя. Ночами гремел где‑то вдалеке гром, полыхала молния, а днём ослепительно сияли чистое небо и знойное солнце. Земля просила влаги. Она покрывалась змеиными трещинами. Желтела, выгорала трава, дикие груши роняли невызревшие плоды.
Скот изнывал от бескормицы и зноя. Ночами в кошарах раздавалось жалобное блеяние.
«Не предаждь нас в руце сухости», — молились казачки, выгоняя по утрам коров и овец.
Но, видно, в то лето гневен был бог на кубанскую землю. Пересыхали тихие степные речки, сладкий смрад стоял над лиманами от гниющей рыбы…
В первых числах августа миновали полки Усть–Лабу. Прошли крутым берегом Кубани, мимо Александровской крепости. Шли казаки, изнемогая от зноя, пропотелые и грязные. У многих на сумрачных, пыльных лицах струйки пота проложили причудливые бороздки.
— А что, Федор, — окликнул Дикуна Шмалько, — сдаётся мне, не радо нам начальство. Совсем не радо… Никто не встречает нас, навроде мы проклятые.
Откуда было знать черноморцам, что ещё в мае, когда Кордовский передал прибывшему из Петербурга Котляревскому письмо Чернышева, в котором тот писал о беспорядках на острове, вскипел новый атаман, строжайше повелел почёт полкам при встрече не оказывать, а главных зачинщиков по возвращении арестовать и повести над ними дознание…
Дикун поддакнул.
— Сукин сын Чернышев, укатил поперёд нас в Екатеринодар, верно, с доносом.
— Они с Котляревским за нас возьмутся.
— А ничего! Это не на Саре. Тут нас солдатами не запугают. — Дикун махнул рукой. — Хай им грец, со всеми. Давай споём лучше, Осип.
О полёты да полёты, черна галко,
Да на Дом рыбу исты, —
тихо запел Дикун, а Осип басом подхватил:
Ой, принесы да принесы, черна галко,
От Калныша висти!
К поющим присоединились Собакарь и Половой. Ефим, повесив на ружье свитку, шёл, насвистывая. На вороном жеребце, обгоняя колонну, пропылил есаул Белый.
— Что, пан есаул, парко? — насмешливо окликнул его Половой.
Белый бросил недобрый взгляд, хлестнул жеребца.
— Давай, давай, пыли! — крикнул вслед начальству Половой.
Поредели полки. Добрая половина казаков сложила головы на берегах Каспия. Не у одной матери выест горючая слеза очи.
Идут черноморцы оборванные, заросшие. Угрюмо смотрят по сторонам. Что может сулить казаку засуха?
Да и обокрали старшины казаков в походе. Казну войсковую переполовинили, провиант на сторону продавали.
— Что‑то мне сдаётся, что разойдутся казаки по куреням молчком и обид своих не выкажут, — заговорил Никита.
— Э, нет! Потребуем, чтоб нам наше вернули — деньги, провиант.
— Правильно, Дикун! Верно говоришь! — поддержало несколько казаков. — Если промолчим сейчас, то когда же своё возьмём? Под лежачий камень и вода не подтекает…
Шли Дикун и его товарищи и не чуяли, что почти в эти же часы в войсковом правлении уже решилась их судьба.
Прибывший в крепость двумя днями раньше Чернышев оговорил их перед начальством, и Кордовский, замещавший отбывшего на Тамань Котляревского, передал ему указание наказного атамана при удобном случае арестовать возмутителей.
•
Андрей выехал на ярмарку с вечера. Лошадь шла неторопливо, и он не подгонял её.
«Все одно к утру поспею». — думал Коваль.
Ярмарка открывалась у Екатеринодарской крепости.
В ящике, укреплённом позади хода, позванивали на ухабах косы–литовки да вилы — товар, изготовленный Андреем для продажи.
Над степью сгущались сумерки. Зажглись первые звезды. Андрей, разминая затёкшие ноги, пошёл рядом с ходом. Коренастый, широкоплечий, он шагал не торопясь, вразвалку, расстегнув ворот вышитой сорочки.
Катерино, Катерино,
Що ж ти наробила?
Степ широкий, край весёлый,
Тай занапастила! —
расстилался его ровный голос. В сонной степи терпко и густо пахло иссушенными солнцем травами.
Тридцать девятое лето встречал Андрей. Семья у него — он да жена. Вместе пришли на Кубань, вместе и радость и горе делили.
Трудились не покладая рук. А достатка не было. Всё больше в жизни горьких дней. Вот и в этот год, с того памятного схода, меньше стало у него работы. Забыли дорогу к его кузнице все станичные богатеи. Если что и требовалось сделать, возили в Усть–Лабу. А беднота, известно, плохие заказчики, бедняку кузница редко требуется. Но Коваль духом не упал, руки у него золотые. Наделал кос и вил, часть проезжему черкесу продал, а часть теперь на ярмарку вёз.