— Нет, брат, жить не сладко, — признался Константин Андреевич. — Жизнь моя горькая. Горькая, как полынь. Жизнь — она и есть горькая полынь, брат.
— И она не обрыдла тебе?
— Нет, не обрыдла.
— И ничего в ней менять ты не станешь?
— Нет, не стану.
— А что, Костя, случись дело такое дикое — вот если твердо знать будешь, что завтра исчезнешь, не обрадуешься ли?
— Так нельзя, Петя. Так человек жить не может. Жизнь, знаешь, не заводная игрушка, чтобы без большой ошибки ты мог сказать, когда она остановится.
— Значит, интересно тебе жить?
— Да, интересно.
— И что же за интерес такой у тебя?
— А тот интерес, что вот как любопытно мне знать, что будет с тобой, со мной или с Таней лет через пять или десять. Интересно, и все тут. Люди вон кроссворды разгадывают, а тут своя жизнь, — да разве не интересно? Ну, а ты-то, Петр, согласился бы завтра испариться?
— Да, с удовольствием, — сказал Петр и осекся.
Константин Андреевич понял, почему брат осекся. А ведь думал, что в этот раз Петр уцелеет. А вот жизнь ему и плоха, смысла в ней маловато, это же дело ясное — приступ перед тем, как исчезнуть на несколько дней, иначе как же себя перед самим собой оправдать, не ты виноват, нет, не ты плох, нет, — жизнь плоха и во всем одна виновата.
— Вот что, Петя, — сказал Константин Андреевич. — Наши, гляди, ждали нас, ждали да и разбрелись. Теперь их уже в парке не соберешь. Только за столом. Так давай-ка к дому двигать. Все сейчас тоже подтянутся. Посидим, ночь долгая, еще потолкуем, а, брат?
Но Петр покачал головой, и Константин Андреевич понял, что уговаривать его бесполезно.
Нетерпение охватило Петра Андреевича, он вдруг вспомнил, что восемь месяцев не видел Валю, и желание вновь увидеть ее было так внезапно, что он даже задохнулся. Да как же мог он так долго не видеть ее, как жить он мог, и вот что странно — жить Петр Андреевич без нее не мог, это яснее ясного, но ведь все-таки жил — и это всего удивительнее и непонятнее. Хотя жизнью эти прошедшие восемь месяцев назвать никак нельзя. Так — жевал повседневную жвачку, ложился спать и просыпался, ходил на дежурства, потому что надо же спать, просыпаться и что-то там работать, но жизнью то время, что он не видел Валю, назвать трудно.
Он попытался вспомнить ее, но не сумел: только халат ее помнит, только улыбку застенчивую, только черную аптечную резинку, что схватывала ее светлые волосы. И ведь не вспоминал ее все это время, — конченый человек. А если вспоминал, то сразу всякую память о ней гнал прочь.
Так скорее. Сейчас же к ней. Дорого всякое мгновение.
И ведь как-то сумел спрятать свое нетерпение, чтоб брат ничего не заподозрил.
— Так я пошел, — сказал Петр Андреевич. — Тут дело одно есть. Срочное такое дело.
— Даже до утра подождать не может?
— Нет, никак. Только сейчас.
— Смотри, Петр.
— Да уж смотрю.
Костя отступил, и еще бы — разве же Петра Андреевича удержишь.
— Может, все-таки пойдем досиживать?
— Нет, Костя, это потом. Это все потом. Дело такое. Будь здоров, — и, резко повернувшись, он быстро зашагал прочь.
И уходя, Петр Андреевич про себя поругивал брата — имел такое обыкновение Петр Андреевич поругивать всех, кроме себя самого, — и поругивал за то именно, что брат вспомнил про часы, которые сделал Павел Иванович Казанцев. Петр Андреевич так сообразил, что эти часы отсчитывают время человека, на которого они установлены, но ведь возможно, что есть где-либо часы, что отсчитывают и время самого Петра Андреевича, этого, конечно, даже и представить нельзя, но и без таких часов Петр Андреевич чувствовал, как впустую протекает его собственное время; вот именно когда он разговаривает с братом, оно и протекает впустую, вот тогда-то и схватило его нетерпение, вот тогда он и вспомнил, что восемь месяцев не видел Валю.
Что-то говорил с братом, что-то спорил, еще рассчитывал, что это случайное, временное нетерпение и оно скоро пройдет, но оно — вот беда — все сильнее жгло Петра Андреевича.
Скрывшись за деревьями, он даже побежал под горку к мостику над речкой — дорога каждая минута.
На мосту он шаг сбил, глянул вниз, в долину, — там, повторяя изгибы речки, цепляясь за прибрежные кусты, ползли густые сизые туманы.
Он постарался снова вспомнить Валю и снова не сумел. Ну, ничего, успокаивал себя, это уже недолго осталось, это всего десять минут. Думать о том, что Вали нет дома — она могла уехать в отпуск, либо за это время уехать вовсе, либо могла встретить человека понадежнее, чем он, Петр Андреевич, — думать об этом не было воли.
Нет, быть этого не может — она дома и ждет его, как обещала когда-то, много лет назад. Должно ведь и ему повезти.
Торопливо вышел он из парка, не забыл, разумеется, оглянуться по сторонам, нет ли кого из своих; это не то, чтобы человек, собирающийся с разбегу прыгнуть в пропасть, боится, что его кто-либо остановит, нет, тут дело в другом — его не остановить, тут дело конченное, но видеть, как он разбегается, видеть его белое перекошенное лицо вовсе никому не следует.
На улице посветлело. Звезды и луна почти растаяли, остались лишь малые, тонкие их оболочки, едва заметные, словно дыхание ранней осенью. Небо на востоке, там, где готовилось взойти солнце, было светло-зеленым, как бы разреженным. Все было тихо. Шелестели липы у детского сада номер пять. Вдали раздался гудок паровоза — это на Чайку — значит, сейчас десять минут второго. Ночь была прозрачна.
Передохнув, успокоив дыхание, Петр Андреевич заспешил дальше. А вдруг ее нет дома, все-таки осмелился подумать. На то, что она может быть не одна, смелости не хватило. Она должна быть дома, это точно. Только бы так.
А если ее нет, он сядет на ступеньки крыльца и будет ждать, пока не дождется.
Он свернул на Дегтярную улицу, ее рассекала глубокая канава, валялись водопроводные трубы. Петр Андреевич никого не встретил — улица пуста. Пуста была и узкая Колхозная улица.
Скорее, скорее, подстегнул себя Петр Андреевич, малость самая, триста, что ли, шагов. Еще чуть нажать, и он увидит Валю, а увидев, поймет, что все вокруг в полном порядке и что он спасся и на этот раз.
Над большим, в ухабах и ямах, пустырем уже вовсе посветлело — солнца еще видно не было, но оно уже угадывалось по рыжим пожарам на краю неба.
Каждый день Петр Андреевич ходит этим пустырем, но только сейчас вспомнил он, что именно здесь стоял гармонист, когда они брели с Валей в первый день знакомства. А уже прошло семь лет. Так пусть пройдет еще семь и ничего не изменится.
Пустырь упирался в глухую красную стену, и над ней виднелось слово «Лира» — в этом доме музыкальный магазин.
Он обогнул стену, вошел во двор дома, доспешил до среднего подъезда, и здесь, у крыльца, на мгновение остановился — он сейчас увидит Валю. Квартира спит, он всех разбудит, но что за беда такая, если ему этот звонок важнее, чем сон соседям Вали.
Так скорее, и кто-то словно толкнул его в спину, да с такой силой, что Петр Андреевич, споткнувшись о ступеньку, взлетел к звонку и, уже не раздумывая, четыре раза нажал звонок, и сердце его, испуганное, трепещущее, сдавившее горло сердце, четырежды взорвалось.
Вслед за звонком наступила тишина, не та тишина, что была до звонка — тишина сна, — но тишина испуга, настороженная тишина. Было понятно, что звонок услышан и квартира затаилась.
Раздался осторожный скрип, кто-то бегло прошуршал к двери и шепотом спросил:
— Кто там?
— Это я, — шепотом же ответил Петр Андреевич и не сдержался: — Да я же это, — и нетерпеливо дернул ручку.
— Вы? — растерянность и удивление. Он уже узнал голос Вали. — Вы подождите. — И уже испуганно: — Только не уходите.
— Да куда же я уйду? — удивился Петр Андреевич. — Здесь я.
Она снова ускользнула в комнату — за ключом, это понятно, — и вскоре вновь слышно было ее присутствие за дверью, все никак не могла попасть ключом в скважину, и Петр Андреевич подергал дверь — да когда же это, когда.
Дверь распахнулась. В дверях стояла Валя.
— Ты… ты, — говорил он, — не зябко ли тебе?
Она прижалась к нему, закрыв глаза, зубы стиснув, молча стояли они, привыкая друг к другу. Подбородком касался он ее лба. Зубами скрипел, чтобы смириться с долгожданным, невероятным счастьем — вот он здесь, с нею рядом.
— Вот и вы, — сказала Валя и погладила его лицо.
Он задержал ее руку, и, когда поцеловал ее ладонь, стало так спокойно, словно никогда и не было тревог — все тревоги схлынули, утишилось сердце. Сейчас в нем не было нетерпеливой страсти, нет, он согласен был всегда длить эту минуту — все по местам, все тихо и в полном порядке, он согласен был вечность целовать эту ладонь, смотреть на ее худое, в прежних и новых морщинках, может даже некрасивое, но для него-то самое прекрасное лицо. И теперь Петр Андреевич уверен был, что жизнь его дальнейшая будет течь ровно и беспечально, и время его — кольцо за кольцом — восстановилось полностью.