— Знаю, — кивнул Просеков. — Слыхал.
Машина бежала средь однообразных увалов предгорья, мягко приседая на крутых поворотах шоссе. Шорох колес навевал дремоту, хотелось забиться в угол фургона и вздремнуть на старых брезентовых чехлах. Сквозь слипающиеся веки Просеков смотрел на мальчишеский затылок Кузнецова, на его розовые уши, крепленные веснушками, и чувствовал тихую умиротворенность, какое-то приятное и счастливое оцепенение от сознания, что вот они оба причастны к чему-то общему, очень светлому, и потому так просто и хорошо понимают друг друга.
— Кузнецов, — сказал Просеков, — а ты в губной помаде разбираешься? Была в ассортименте?
Солдат посмотрел удивленно и недоверчиво.
— Была…
— Разная?
— Разная. Даже перламутровая, польская. Но редко.
— У нас ребята больше всего ценят помаду на сиреневой основе. В ней высокая жирность.
— Да, высокая, — кивнул Кузнецов, нахмурясь. Он глядел теперь исподлобья, как утром. Он, кажется, ожидал розыгрыша.
— Да ты не удивляйся! — усмехнулся Просеков, окончательно стряхивая дремоту. — Я говорю вполне серьезно: ребята на точке мажутся помадой, чтоб не трескались губы. Это осенью и зимой, когда сильные ветра. Вот теперь ты, как специалист, будешь нас обеспечивать.
— Запросто! — обрадовался Кузнецов. — Мне Ленка бандеролью любой помады пришлет. Самой что ни на есть импортной.
Просеков представил чуть вывернутые губы Кузнецова густо намазанными синевато-розовой модной помадой и улыбнулся.
— Да, Кузнецов… Был ты парфюмерщиком, а теперь станешь шофером-электромехаником. Учти, это у нас ответственная специальность.
— Не сомневайтесь, — сказал солдат. — Все-таки я целый год занимался на досаафовских курсах. Могу водить и машину и мотоцикл.
— Это я знаю.
Было около четырех часов дня, когда инженер-майор Красоцкий высадил их на развилке. Теперь им предстояло ждать местный рейсовый автобус, чтобы добраться до высокогорного Ахалыка, а оттуда — пешком по тропке — на свою «верхотуру».
Моросил мелкий теплый дождь; недалекие хребты упирались в пасмурное небо, в набухшие тучи. Скалы на окрестных увалах холодно поблескивали черным глянцем.
Минут сорок простояли они, молча ежась под дождем, придавленные глухой горной тишиной.
До аула доехали без приключений, и хотя Кузнецов всю дорогу липнул к оконному стеклу, вглядываясь в фиолетовые сумерки, в Ахалык автобус нырнул неожиданно, скользнув с горки, как на дно прозрачного пруда, расцвеченного праздничными подводными огнями. Из машины вылезли на крохотной каменной площади, вокруг которой сакли-домики таращили любопытные желтые глаза. Эти домики были словно собраны в чьей-то гигантской доброй пригоршне и укрыты здесь от звенящих горных ветров.
Перейдя бетонный мостик, они долго и тяжело карабкались вверх по склону, хватаясь за колючие кусты.
Из ущелья ползла темнота, сухая и душная, поглощавшая, казалось, не только ближайшие кустарники и камни, но и воздух — дышать становилось все труднее. Впереди была светлая рама неба и совсем близкие яркие звезды.
На вершине отдохнули, подставив лица холодному ветру, пахнущему льдом и травами. Неподалеку нехотя шевелил крыльями антенны радиолокатор.
— Видишь? — сказал Просеков. — Какая высота!
— Не понял, товарищ старший лейтенант! — кричал Кузнецов, тыча пальцем в ухо. — Не слышу, оглох!
— Я говорю, высота! Высота, понимаешь? Выше уже ничего нет. Только звезды.
— Здорово! — закивал Кузнецов. — Я об этом напишу в Воронеж. Можно?
— Можно.
От жилого домика темным шаром с радостным лаем катился отъявленный лентяй Дружок. Видно, они орали так громко, что разбудили его.
* * *
Рано просыпаться Просеков научился еще в военном училище. Как замкомвзвода ему положено было вставать за пятнадцать-двадцать минут до общего подъема. Потом это вошло в привычку. Он любил рассветную тишину, сонный уют маленькой солдатской казармы, безлюдье и пустынность каменного дворика, ему нравилось ощущение размеренности и щедрой внимательности ко всему окружающему, которое появлялось у него в эти минуты. Он чувствовал себя бодрым, зорким, великодушным, способным делать и решать, требовать и предвидеть, взыскивать и прощать.
На востоке из-за угрюмого черного пика медленно появлялось солнце. Несколько минут оно будет медным тазом катиться по зубчатой гребенке хребта и только потом, подпрыгнув, станет забирать в белесое небо. Эти мгновения особенно красивы: снеговые вершины заискрятся, порозовеют и, наконец, сделаются янтарно-желтыми, будто облитые каплями тягучего меда.
Щурясь на часового, Просеков не спеша обходил знакомые закоулки каменного «пятачка», сзади, тыкаясь носом в сапоги и поскуливая от удовольствия, плелся Дружок. Просеков старался найти какие-нибудь перемены, случившиеся за его отсутствие, и не находил. Та же колотая щебенка перед крыльцом жилого домика, тщательно утрамбованные дорожки, голубые ветродуйки (поблекшие уже) на клумбе, землю для которой таскали из долины в солдатских вещмешках, свежая краска на бирках, на указателях. Ничего нового, никаких перемен.
Странно, однако. Просеков поймал себя на том, что эта стабильность (она делала честь ему как командиру — здесь уважали заведенные им порядки) вызывала легкое раздражение. Он видел в этом еще одно доказательство инертности, безынициативности Тимура Габидулина. Вот пожалуйста: человек целый месяц был здесь за Просекова и не оставил и следа своей «начальнической» деятельности. Настоящий командир немыслим без своего стиля, без собственного почерка. Неужели Просеков все-таки ошибся в нем?
Именно Просеков год назад рекомендовал сержанта-сверхсрочника Габидулина на должность техника. Тимур успешно сдал экстерном экзамены, получил погоны младшего техника-лейтенанта и как специалист, безусловно, рос. А как командир?
Просеков усмехнулся, вспомнив любимое занятие Габидулина: в свободное время, особенно по вечерам, он брал бинокль и подолгу разглядывал кривые улочки аула. При этом на лице его появлялось выражение затаенной зависти. Может быть, парень действительно устал за эти годы суровой и строгой жизни на точке? Бывший детдомовец, он не бывал даже в отпуске — некуда было ехать. Это хорошо, конечно, что Тимур отправляется в командировку за запчастями. Правильно они вчера решили. Пусть хоть на несколько дней сменит обстановку, развеется, наберется городских впечатлений.
И все-таки в поведении Тимура появилось что-то новое. Например, эта несвойственная ему горячность во время затянувшегося ночного спора с Просековым. Вряд ли надо было рассказывать о своей встрече с Надей. Впрочем, Просеков и сказал-то об этом вскользь, как о случайном дорожном происшествии, но Габидулин все воспринял по-своему, неожиданно раскипятился и стал упрекать Просекова в… черствости. В черствости к самому себе, вот что самое забавное. Он сказал, что эгоизм, чрезмерное себялюбие — одна из крайностей, а есть другая, противоположная, и тоже крайность — самоуничижение, когда человек сам себя не уважает, не думает о себе. Такому кладут счастье прямо в ладонь, а он даже пальцы сжать не удосужится, чтобы удержать это счастье, — ему, видите ли, неудобно, неловко как-то.
Словом, развил целую теорию, в которой и сам-то, поди, как следует не разобрался. Однако спорил азартно.
Он все стращал Просекова, что найдет Надю, как только приедет в город, обязательно найдет и расскажет ей, какой старший лейтенант Просеков Андрей Федорович непрактичный и нерешительный человек.
— Ну это ты брось! — предупредил Просеков. — И не вздумай.
Габидулин немножко обиделся, однако не отступил, пообещав все же разыскать ее адрес и сообщить телеграммой. А Просеков пусть напишет. Что ему, трудно написать несколько слов?
…Остановившись на краю площадки, Просеков долго глядел вниз, в темные провалы ущелий, затянутых голубоватым туманом, в хмурые нагромождения мокрых рассветных скал, в волнистую даль хребтов. И почти физически ощущал, как могучая и мудрая красота горных просторов вливается в него ощущением уверенности, трезвости и простоты бытия.
Да, он, пожалуй, немножко схитрил, умышленно переоценил суть дорожной встречи (а была ли суть? И в чем?).
Сегодня все станет на свои места. Через несколько минут он подаст дежурному команду: «Подъем», потом вместе с солдатами побежит к ледниковому роднику, заставит каждого принять «водные процедуры». После будут завтрак, утреннее построение, учебные занятия, регламентные работы и частые сирены «первой готовности». Будут обыкновенные будни, обычная жизнь, которой он живет уже несколько лет. А все случайное, привходящее отсеется само собой.
* * *
Проводив на крыльцо Габидулина, Просеков вернулся в свою крохотную канцелярию и занялся бумагами. Раскрыл, пролистал бегло папку со служебными документами и удивленно присвистнул: почти все графики, схемы, кроки были исполнены заново, подняты в цвете, пронумерованы и снабжены каллиграфическими надписями. Вот так Тимур! Только что сидел тут, жмурился, ерзал на стуле, бубнил что-то невнятное, а об этом ни словом не обмолвился. В папке — дьявольски нудная, до тошноты кропотливая работа, на которую надо было ухлопать не один и не два вечера, и это при его-то лютой неприязни ко всякому бумажному делу. Тут было чему удивляться.