— Еще спрошу, — сказала Настасья, обращаясь к бабам. — Молодые-то ходят по городу в обнимку, мальчишки с девчонками, совсем дети, батюшки! Кто за плечи, кто за пояс обхватятся и шагают!
Бабы загудели, мощно разделяя неодобрение.
— Я чего удивляюсь-то! — вскрикнула Настасья. — Бывало, тебя мужик заденет случайно пальцем, ты вся так и вздрогнешь! И до вечера ходишь алая, вся горишь! А эти-то, эти-то — неживые, что ль? Обхватятся, и ничего, как будто им ничего не нужно более! Ведь разучатся детей рожать, если не разучились! Как будут рожать-то? Кибернетикой?
Бабы смеялись и качали головами.
— Знают, ка-ак! — протянула бабка Миронова и, наклонившись, зашептала Настасье в самое ухо.
Вмиг, как голодные птицы на зерно, бабы сгрудились и пошли шушукаться да хихикать, подсыпая в общий котел словечки. Алеша не сомневался — про Анку… Те же самые бабы, только глаза другие… Тетя Варя быстрей взяла баян:
— Ну, девки, побаяли, запевай!
Девки, которым было уже под семьдесят, потихоньку вытерли губы платками, приосанились, начали:
Во ку… во кузенке.
Во кузенке молодые кузнецы.
Они, они куют.
Они, они куют.
Куют, дуют, приговаривают…
Чего запели! Алеша удивился: зря он смаху решил, что они все забыли… Нельзя о них смаху… Помнили еще… А война? Вот посидел со вдовами, послушал и возвысился вместе с ними над огородами, над заборами… Над всей слободкой… Значит, жила в них память о всеобщем горе, всеобщей беде…
— Хорошие были песни! — сказала бабка Миронова, когда и голоса и баян стихли. — Теперь редко услышишь…
— Теперь их только хор Пятницкого поет. По те’., левизору.
— Ты не думай, Настасья, мы телевизор смотрим.
— Мне вон сын привез-подарил. Дом старенький, как у бабы-яги, а наверху антенна торчит. Баба-яга с антенной! — разевая беззубый рот, смеялась бабка Миронова. — Чудеса в решете!
А Варя уже играла вальс, и женщины танцевать пустились.
Вразнобой с вальсом тут же занялись, разгорелись частушки-припевки: забыв о возрасте, бабы пробовали голоса на пределе самых высоких нот.
Алеша встал, вернулся к дому Распоповых, ударил калитку ногой. В пустом дворе позвал:
— Анка!
Тишина гудела в ушах. Соборными колоколами вдруг забили в столовой старинные часы «Павел Буре». Тяжелые, сами тоже похожие на собор. Откуда-то приволок их дядя Сережа — неживые, разбирал, собирал, месяц возился и, наконец, повесил на стену. Маленькая Анка на ночь останавливала их, чтобы звонким боем не будили дома, не мешали спать. А утром переводила стрелки, украшенные виньетками.
— Анка!
Береза качалась над лужайкой… Алеша облегченно вздохнул: Анка сидела на пеньке, улыбалась, будто не было в жизни ничего — ни горестного, ни грустного… Она это умела… Алеша коснулся рукой травы и сел, тяжело дыша после бега.
— Я знала, что ты придешь… — сказала Анка, как будто только и делала, что ждала его здесь.
Пятна солнца плавали по реке.
— Ну, что ты молчишь, Алеша?
Обхватив руками колени, он покосился на нее:
— Обязательно говорить?
Вдруг Анка спросила:
— Алеша! Ты любишь меня?
Он возмутился и хотел возмутиться вслух, но сейчас же захотелось сказать, что жить без нее не может, задохнулся и пробормотал:
— А что?
Анка пересела с пенька на траву, прижалась к Алеше, повернула к себе его лицо и поцеловала. Он нашел ее губы и почувствовал на них слезы. И снял черные капли из-под ее глаз.
— Ресницы твои потекли…
— А! — только и вырвалось у нее.
Долетели звуки баяна, долетели припевки…
Анка отвернулась:
— Алеша! Как я тебя люблю!
И все сидела, отвернувшись, совсем склонила свою голову, прижала к плечу.
— И что? — усмехнулся он.
— И все.
— Нет, не все! Расскажи все! — потребовал он.
— У меня будет ребенок.
— Наконец-то… сказала… Я давно знаю…
— Не так просто было сразу сказать… — Анка заплакала.
Сейчас бы и швырнуть ей самые хлесткие слова! Оказывается, он, дурак, еще верил, что спросит, а она расхохочется в ответ: «Ты что, не знаешь, как слободка сочиняет? Какой ребенок?» Могли же это быть враки?
Не враки… Был муж, будет и ребенок…
Анка усмехнулась как-то пугливо:
— Натворила, в общем… Что ж теперь? Умирать?
И повернула к нему лицо в слезах.
— Кто он такой? — спросил Алеша. — Молчи! Мне все равно! Он приставал к тебе? Циркач! Приставал? Насильно?
Было непохоже, что Анка собиралась отвечать, потом сказала отрывисто и недобро:
— Я запиралась, а подруги называли меня дурой… А я руки себе кусала…
— Ясно.
— Что?
— Перестала кусать руки и пустила. Подруги виноваты.
Анка сидела с прикрытыми глазами, будто отсутствовала. Он тоже закрыл глаза рукой, белого света не хотелось видеть. Сидел так долго, слышал, как Анка вздохнула, и вдруг откинул руку, потому что Анка засмеялась… Неожиданно, как это часто бывало с ней, некстати.
— Алеша! Все просто… Мне казалось, ты и одного моего отъезда не простишь… Вот как я думала… А руки кусала по ночам, забыть тебя не могла! Мне тебя забыть надо было, потому я и открыла дверь… Не поймешь… И не надо. Я виновата. Вообразить не могла, что мы с тобой об этом будем разговаривать. Ну, я дура… Мне казалось, что ты… А тут узнала, пилу на мотороллер придумал… Вон ты какой! Еще глупее!
— Не имеет значения, какой… Ты меня отсекла? — спросил он, рубанув воздух ладонью. — Напрочь?
— Хватит об этом! — крикнула Анка.
— Отсекла? — спросил Алеша. — А я вот он, рядом…
Анка зажала уши, втянула голову.
Спохватился ветерок, береза затрепетала, и ветви, отяжелевшие от листвы, закачались.
— Послушай, как она шумит, — сказала Анка, поднимая голову, и посмотрела на Алешу. — Разгладься!
Это было слово из детства. Еще маленькой она не любила, когда он хмурился, как дед, и приказывала:
— Разгладься!
И встала порывисто. Алеша тоже вскочил.
— Ты меня любишь? — спросил он.
Она зажала ему рот ладонью, постояла, повернулась и побежала прочь. Он не крикнул, не погнался вслед за ней.
А ночью в самое сердце ударила тревога: сейчас Анка сложит чемодан и уедет… Она прощаться приходила! «Брось ты бредить!» — сказал он себе и повернулся на бок, стараясь уснуть.
Сон не возвращался…
Не долежав до рассвета, Алеша оделся. Небо в одной стороне еще туманилось рыхлым, темно-серым остатком ночи, а в другой таяло и зеленело. Пустынной улицей Алеша подошел к распоповской скамейке и сел.
Мимо, переставляя ноги за палкой, шаркала бабка Миронова, верившая в чудеса. Неизвестно, куда она шла… Остановилась перед Алешей. Все же человек, не так одиноко жить. Спросила:
— Что слыхать?
— Наша ракета до Марса станцию донесла, — ответил Алеша.
— Бывают чудеса! — радостно сказала бабка.
Звякнула защелка. Калитка, врезанная в ворота, отошла, и через ее порожек переступила длинная и тонкая нога в сапожке. Анка! Она затворила за собой калитку и оглянулась, увидела Алешу.
— А ты чего тут?
— Так.
В руке Анка держала чемодан.
— Куда? — спросил Алеша, вставая.
Анка нахмурилась. Рассердилась, что он ждал, порылась в кармане платья и вынула узкосложенный листок. Это была телеграмма. Алеша развернул ее. Слагаясь в строки, зачернели крупные буквы, которыми сообщают людям о радостях и несчастьях:
«МНЕ ЗНАМЕНИЕ БЫЛО ЧТО ВЕРНЕШЬСЯ НАШИ ПАЛЕСТИНЫ АХ ЭТИ ССОРЫ ВЗДОРЬ! ПРИЕЗЖАЙ НЕМЕДЛЯ ЖДУ КИСТИНТИН».
Ну что ж… Вот и тот, Константин. Словно перемолвился с ним. Если бы знал, почему пришла эта телеграмма, как Сучкова постаралась для этого, быть может, понял бы, откуда в ней такие трусоватые и жалкие слова, плохо прикрытые улыбкой… Но он ничего не знал. И вернул листок.
— Зачем… мне… это показываешь?
— У меня все хорошо, видишь… Я уезжаю.
— Я тебе уеду! Чемодан! Дай сюда! Слышишь?
Он протянул руку, но Анка отодвинулась, отшагнула.
— Давай сюда чемодан! — повторил он, шагнув за ней.
Тогда она спросила испуганно:
— Алеша! Ты что?
— Ну, так знай, — ответил он. — Меня нельзя отсечь…
И Анка отступила еще на шаг:
— Этот человек, он из дирекции… Я думала, он меня продвинет… Я дрянь!
— Это все копоть. Забудь…
— А Сучкова? А люди? Что они скажут?
— Плевать!
— Я сама тебя презирать начну!
— Все равно, — улыбнулся Алеша. — Я тебя прощаю.
— Еще я должна захотеть, чтобы меня простили! — крикнула Анка. — Уходи!
— Ты сама сказала, что любишь…