Но Павлуша не захотел слушать отца дальше, потому что никто сейчас не нужен был Павлуше, его не интересовали соображения ни о его собственной жизни, ни о жизни вообще. Потому что собственная жизнь была сейчас Павлуше безразлична. Когда отец сказал ему, что Мамзин уехал, в этот момент Павлушу словно бы что-то оглушило, и теперь он понимал, что его оглушило безразличие ко всему. Он не жалел времени, убитого на лодку, потому что мир, окружающий его, вдруг стал пустым и бесцветным.
Ни час перед прозрачной пеленой белоночья, ни лодка, ни оставшийся подле лодки отец — никто и ничто сейчас Павлушу не интересовало. Все было пусто. Главное — пуста была душа Павлуши. Два месяца кряду он суетился, так ли, хорошо ли получится всякая вещица, и сейчас даже удивлялся себе прежнему, глядя на того Павлушу оком равнодушным и посторонним.
Тот, прежний Павлуша, отлетевший напрочь полчаса назад, был ему сейчас смешон — глупые волнения из-за девушки, которая не замечала его, старания на работе, заботы по лучшему устройству лодки — все это сейчас было даже странно.
Год назад Павлуша пришел из армии — как надеялся на счастье впереди, но это, выходит, смешные детские надежды. Жизнь скучна и тускла.
Он побрел от города вправо вдоль обрыва, потом сел на камень и долго сидел, приучая себя к тому, что вот в дальнейшем он всегда и ко всему будет безразличен. Внизу большими ящерицами проскальзывали электрички, залив был гладким, как стол, и виден был от края до края — с белыми стенами и крепостью и фортами. Сидел Павлуша долго, уже солнце утонуло в заливе, и на горизонте от падения солнца вода стала красной, уже различимы стали в мерцающей пелене огни маяков, и вдруг Павлуша почувствовал, что на мгновение включилось в нем понимание к прежней, теперь отлетающей жизни, — но и этого мгновения достаточно было, чтоб он заметил то, чего не замечал несколько часов, — прямо под ним, если скатиться с обрыва и перейти, железную дорогу, расположилась городская стоянка лодок — были среди них плохонькие и получше, были и вовсе хорошие, но он ясно понимал, что нет среди них ни одной, которая могла бы даже приблизиться к его лодке.
И он подумал, что если отец продаст лодку отставному мичману Козыреву, то ведь Козырев, человек в морских делах, понимающий, не нахвалится на лодку — она, пожалуй, легка в ходу, прочна и удобна. Главное — она очень красива, вот поднимитесь на гору, гляньте вниз, видите, как сияет она под закатным солнцем, так что если понимающие люди будут предлагать Козыреву перепродать лодку, то он, конечно же, откажется — вряд ли Козыреву за остаток жизни удастся увидеть вторую такую лодку.
В доме Ильинской часто собирались друзья. Вечера эти они называли «культурным чаем». Иногда бывало вино, но чаще всего именно чай. Было весело — танцевали, читали стихи, пели. Самые модные пластинки того года — «Девушка играет на мандолине», «Цыган» и «Утомленное солнце». Ильинская приехала в Ленинград из Евпатории, в доме ее собирались земляки, но приглашала она также свою подругу по институту Валентину Ивановну — и ее радостно встречали: она играет на гитаре, балалайке и много знает частушек и романсов.
Ильинская несколько раз говорила Валентине Ивановне:
— Ну, как же ты не знакома с нашим Женей-моряком? Мы его еще в детстве называли Адмиралом. Он красив, но с девушками застенчив.
И вот однажды он пришел. Женя-моряк — Евгений Борисович Ефет. Молодой, стройный, черноволосый. Ему очень шла морская форма, чувствовалось, что он это знает и гордится. То был особенно веселый вечер — и пела Валентина Ивановна лучше обычного, да и с приводом Евгения Борисовича все как бы изменилось, сделалось значительнее.
Валентине Ивановне нужно было идти на Петроградскую сторону. Белые ночи ослабевали, но воздух был еще легок, и дали распахивались для глаза. Мост был пуст, позвякивали редкие трамваи, на душе, как и в окружающем воздухе, была та особая легкость, которая бывает только в пору белых ночей и отлетает с их угасанием. Но сейчас была уверенность, что легкость не покинет душу никогда. Вот Валентина Ивановна впервые видит Евгения Борисовича, но ей с ним так легко, словно она знает его много лет. Да и он справился со своей застенчивостью и, кажется, сам удивляется этому.
Она спросила Евгения Борисовича, почему его уже в школе звали Адмиралом, и он ответил, что, когда ему было восемь лет, он увидел в море эскадру, и вот все детство ушло на чтение книг о море. Дома, в Евпатории, он мастерил кораблики. И эти детские занятия ему помогли. Вот Валентина Ивановна уже могла заметить, что он заикается. А прежде заикался так сильно, что иногда вынужден был останавливаться и помогать своей речи руками. Однажды старый грек посоветовал ему даже набирать в рот камешки, он, Евгений Борисович, не знал ведь тогда, что так лечился Демосфен, да и собирался он стать не оратором, а моряком. Его «зарубила» бы любая комиссия, но он дал комиссии почитать свои тетрадки с заметками о флоте, и случилось чудо — его примяли в Высшее военно-морское училище имени Фрунзе.
А Валентина Ивановна рассказала, что приехала в Ленинград из Ардатова — это Горьковская область. Она закончила медицинский техникум, но ей всегда хотелось быть врачом, а не фельдшером. Она частенько ходила по улице Льва Толстого мимо медицинского института и с завистью смотрела на белые халаты студентов. Теперь она счастлива, что учится и что через год станет врачом, хотя это трудно, потому что вечерами приходится работать.
Когда прощались, то знали, что расстаются на короткое время…
Счастливы они были четыре года.
Ораниенбаум (ныне Ломоносов, а для моряков и старожилов — Рамбов) — город, где они прожили эти четыре года. Тогда это была пограничная зона, городок маленький, вечерами темно, въезд по пропускам. Здесь и начала Валентина Ивановна работать врачом, да здесь же, с небольшим перерывом, и проработала сорок почти лет. Деревянная поликлиника. На вызовы ходить пешком, а если вызов дальний, то вон стоит лошадка, впряженная в сани либо в пролетку. Валентина Ивановна много лет ждала, когда станет врачом, вот дождалась, она — единственный в поликлинике терапевт, и похоже, больные ею довольны.
Виделись редко, приезжал Евгений Борисович внезапно — то ли на день, то ли на несколько часов. И радость, что приехал, и неопределенность — на сколько приехал. Ждала его каждый день, жизнь тогда и складывалась из ожиданий.
«Ожидание было приятно и встречи радостны, но как же я боялась спросить, на сколько приехал. Женой моряка может быть не всякая женщина, потому что у жены моряка должна быть особая психология — главное, она должна уметь ждать. Дома Евгений Борисович бывал редко, собственно говоря, для ссор у нас и времени не оставалось».
Если приезжал на день — срывались в театр, ведь все плаванье он думал: вот приедет, и сразу в театр или на концерт Обуховой — она сейчас в Ленинграде, и это ничего, что билетов нет, не помним случая, чтоб не попали в театр, потому что морякам всегда везет.
А вот летний вечер в старинном ораниенбаумском парке. Мраморная скамья в аллее неподалеку от Китайского дворца. Парк пуст. Воздух прозрачен — волшебное время. Птицы перекликаются, уговаривая друг друга привыкнуть к свету ночи. Скамья под дубом, которому больше двухсот лет. Опасно говорить громко в такое время. Голубая Катальная горка словно бы собирается взмыть, но так и зависла в разреженном этом воздухе. Виден неподвижный залив, пространства укорочены, виден каждый дом Кронштадта, и полыхает на закате купол кронштадтского собора.
Так Валентина Ивановна и Евгений Борисович сидят на мраморной скамье под дубом и молчат. Разговоры излишни, потому что у них общее понимание — они едины, это понимание единства так остро, как никогда прежде, и никогда они не разлучатся, потому что это значит разлучиться с собой.
А вот ожидание сына. «Да, сына, потому что должен быть именно сын, потому что сын моряка тоже должен стать моряком, женщин же, как известно, на флот не берут. Более того — у нас будет много сыновей, и уж, конечно, не меньше трех, и все они станут моряками. А первенца я возьму на свой корабль, когда ему исполнится два года, и все резоны, что некому будет утирать нос и надевать штанишки, не резоны, потому что море не суша, и на море всегда можно что-то придумать».
Забегая вперед, скажем, что, когда сыну исполнилось два года, отец вынужден был признать, что два года — недостаточно взрослый возраст для постоянной жизни на корабле, и дал сыну отсрочку до пяти лет. Однако до этого времени Евгению Борисовичу дожить не удалось, потому что двадцать первого июня сорок первого года сыну исполнилось только три года.
Но что забегать вперед. Вот сыну — его звали Женей-младшим и сейчас так называют в семье — два месяца, он улыбается в пространство, а отец думает, что сын уже узнает его, и на лице отца любовь, и жалость, и страдание от жалости, и темные глаза его как бы влажнеют. Он долго не мог отважиться взять сына на руки, говоря, что боится ему что-нибудь поломать — его руки привыкли к морю и кораблю, то есть к грубой мужской работе.