Лукин взбежал на пригорок, вымыл в траве мыски сапог и пошел к дому поменьше.
В зале ожидания стояли две пустые скамейки, окошечко с надписью «Касса» было заколочено, и Василий Лукин постучал в дверь.
За столом сидел пожилой мужчина в очках — одну дужку заменял шнурок — и в английском френче, возраст которого определить было невозможно. По френчу и очкам на шнурке Лукин и узнал мужчину.
— Здравствуйте, дядя Петя.
Тот настороженно посмотрел на Лукина, для верности большим и указательным пальцами придержал стекло, к которому крепился шнурок, но узнать не сумел. Дядя Петя никогда не брился, лицо его казалось бабьим.
— Я сын Павла Лукина.
— Федор, что ли? — настороженно спросил дядя Петя.
— Нет, полег Федор.
— То-то и удивился, — облегченно сказал дядя Петя. — Так ты Вася, выходит.
— Ну да.
— Так здорово же, Васенька. — И он проворно встал из-за стола и обнял Лукина.
Потянул за руку, заспешил к выходу, приговаривая:
— А не признал сразу вот. Но и ты пойми и не сердись: война вот что выделывает с вашим братом, ушел мальчишечкой, а сейчас нате вам — мужчина в гордом соку. Да рубец над бровью.
И закричал с крыльца:
— Мотя! А Мотя!
На крик из соседнего дома вышла тучная босая женщина в красном сарафане.
— Слышь, Мотя, это Павла Лукина сынок. Да ну, друг из Глухова, я тебе говорил. Так ты и подумай, что к чему.
— Так ведь баня с утра топлена.
— И это дело. — И, махнув рукой, дядя Петя отпустил женщину к ее делам.
— Да ты же Мотю не знаешь, — объяснил он присутствие в доме незнакомой женщины. — Мария Антоновна, вечная ей память и земля пухом, перед войной, как ты знаешь, слегла и вскоре отправилась искать лучшей доли. Володьку, навроде тебя, в сорок первом припекли под знамена боевые. Анюта, дочка, замуж за проезжего солдата вышла и утекла. Вот ты посчитай, Вася, и это простенько — один остался, как этот вот палец. А тут одна женщина, вот хоть бы Мотя, пример приведем, держит путь в Уселье. Там у нее сестра живет. Но где Уселье, ты это знаешь, там и веселье. Она ждала попутку день и другой, да так вот третий год и ожидает. Но это уж с печатью и подписью, как то и положено. Да она негрозная, и сам увидишь.
— А что — плохо с машинами? Я, по правде говоря, засиживаться не собираюсь. Мне бы за три-четыре дня обернуться.
— Что ты, Вася, какие машины! И звук их я позабыл. Если только кого на телеге подвезут, так обратно прихватят счастливчика. Но полагаться приходится более всего на ноги прыткие.
— Так ведь шестьдесят до Глухова.
— Что и доказывалось неоднократно. А потому часок дела не решит. И ты вот от баньки не отказывайся, Мотя для меня топила, как сегодня как раз именно суббота, а потом выкушаешь, что Мотя подкинет.
— Про глуховских слышно ли что-нибудь? Я вот полгода писем не получал. Может, и писали мне, да на месте сидеть не приходилось.
— Сейчас ведь, Вася, добрые вести доходят редко, а вот худого я ничего не слышал. Вот теперь и первая добрая весть — всем говорить стану, что Вася Лукин вернулся с победой и целехонек.
И вот когда Лукин обдал раскаленные камни и пар пронял его и пропитал каждую клетку тела, и Лукин, обессиленный, спустился на скамейку, вот только тогда понял он до основания, что война, пожалуй, действительно кончилась. Нет, что говорить, это и прежде было известно, что кончилась, и когда полночи палили из автоматов под Братиславой, и потом три месяца, когда можно было ходить прямо, не опасаясь обстрелов. Но не распрямлялась в душе пружина, чтоб вот так окончательно понять: все! конец этой каше! Вот так, всякой клеточкой осознал Лукин впервые — все, не лежать ему в окопе, не тянуть ему провод по глубокому снегу, да быстрее же, быстрее, дух отлетает, селезенка екает, как у загнанной лошади, не будет встреч на время, а разлук навсегда.
Ах ты, мать честная, да на что ж это лучшие годы ушли, да куда же это в годы такие нестарые душа подевалась, где бы теперь найти ее, чем бы это дело такое поправить.
Одевшись, Лукин постоял на берегу. Потом подошел к дикой яблоньке и, прислонясь к ней спиной, неторопливо закурил.
Река тиха и неподвижна, и смотри ты, как высока и густа у ног трава, и каким ровным зеленым строем проступает противоположный берег, и как близка к осеннему увяданию зелень деревьев и трав.
Медленным движением Лукин убрал волосы со лба, чтоб они не мешали ему видеть этот солнечный мир.
Все было сейчас внове для него: и жаркое августовское солнце, и густая трава, и неподвижная синева воды, и дымка противоположного берега, но главное — он сам, неторопливый, ничем не озабоченный. И понимал Лукин, что вот прямо сейчас начинается новая его жизнь и есть некоторая возможность, по началу судя, что будет она удивительной и, может статься, даже и счастливой. А та жизнь, прежняя, останется за поворотом этой вот текучей зыбкой минуты, она, конечно, не исчезнет, нет, она засядет в рубцах, в памяти, в мозжечках, чтоб иной раз засвербить и выявить вполне удивительность текущей новой жизни.
На лице Лукина застыла улыбка, он даже глаза прикрыл, чтоб окружающий мир не мешал ему плыть в этой надежде на дальнейшую счастливую жизнь, — но только может ли быть надежда длиннее одной самокрутки, нет, не станет она длиться долго, вспыхнет она, посияет перед глазами время краткое и — порх! — дальше посквозила, оставив по себе, правду сказать, память утешительную.
Когда Лукин открыл глаза, увидел он перед собой, метрах в пяти, незнакомую девушку, и девушка эта улыбалась.
Роста она была небольшого, но чувствовалась в ней уверенная сила, тело ее, что называется, было ловко скроено и прочно сбито, крепкие ноги, по всему судя, привыкли по земле ходить уверенно. Широкоскулое ее лицо загорело, но даже сквозь загар проступал румянец на щеках.
Каштановые волосы, надо лбом разделенные пробором, были скрыты красной косынкой. В руках девушка держала небольшой узелок.
Они молча разглядывали друг друга. Девушка с трудом сдерживала смех. Как бы давая получше рассмотреть себя, она сняла с головы косынку и повязала ее на шею.
— Вы всегда спите стоя?
— Нет, только после бани.
— Тогда понятно, почему вы размечтались. Вам снилось, что вы продолжаете париться. — Она засмеялась, прикрыв рот концом косынки.
— Нет, мне снилось, что после бани я стою на берегу и вижу, скажем так, волшебницу.
— И какая она — добрая или злая?
— Так подойди ко мне, я сразу вспомню и скажу.
Девушка подошла к нему и смело посмотрела в глаза. Лукин чуть наклонился к ней, и ух ты, какие красивые у нее глаза, светло-карие, с белками такими голубыми, какие бывают только у малых детей.
— Посмотрели? — насмешливо спросила она.
— Посмотрел, но до конца не разобрал.
— Ничего, может, еще и разберете.
— Откуда же ты идешь, можно ли поинтересоваться?
Девушка большим пальцем показала за спину — издалека.
— А куда путь держишь?
Она указательным пальцем проткнула пространство перед собой — далеко вперед идет.
— Так хоть как звать тебя?
— Катя. А вас-то как звать?
— Васей я получился когда-то. А теперь вот выгляжу Василием Павловичем. Это уж кому как проще.
Наступило молчание, но оно не мешало, напротив того, звало посмотреть по сторонам.
И то: небо синее и глубокое, солнце поднялось высоко, и сияла золотая корона, чуть шелестели листья яблоньки.
Лукин, чтоб не расплескать в себе уверенность в будущей жизни, неспешно обернулся: перед крыльцом дома росли цветы — ярко-красные георгины, огненный Золотой шар. На крыльце в белой нательной рубашке стоял дядя Петя, и он с улыбкой смотрел на молодежь. Все в окружающем воздухе было так неподвижно и устойчиво, что Лукин чувствовал себя хозяином текущей и будущей жизни.
Шевелиться Василию Лукину не хотелось, но он преодолел томительную лень и, не отводя глаз от Кати, потянулся к ветке над головой, рука вслепую искала яблочка покрупнее, наконец нашла и отделила яблочко от ветки, большой палец обнаружил листок, и Лукин, чуть поведя пальцем, вывихнул листок из суставчика, и он, кружась, коснулся земли. Яблоко еще хранило на себе пыльцу тумана.
Все не отводя глаз, Лукин протянул Кате яблоко, она выдержала взгляд, шагнула к нему, протянула руку, и руки их встретились.
Она надкусила яблоко.
— Когда вы дарите яблоко, то прежде пробуйте сами.
— А по мне, так все яблочки райские. Хоть самый последний дичок.
— Так вот и кушайте его сами. Я же подожду чего-либо повкуснее.
И вдруг Катя улыбнулась, и улыбка эта бабочкой запорхала, к Лукину, и тогда он выставил руку вперед, и бабочка опустилась ему на ладонь.
И какая же это была бабочка — да махаон, прямо скажем, — с бархатистыми малиновыми крыльями, с золотой каймой и круглыми синими глазками на крыльях. Усики бабочки трепетали, крылья чуть вздрагивали, и Лукин подбросил ее к небу, и она полетела за дальние леса.