«А ты привыкай! — жестко велел Булак-Балахович, махнув плеткой в сторону захваченных в плен чоновцев. — Начни вот с этих голодранцев!»
Так Геннадий сделался палачом. И не только привык к этому кровавому занятию, быстро освоившись с его навыками, но и почувствовал нечто схожее с удовлетворением, точно ничем не ограниченная его власть над обреченными людьми была какой-то компенсацией за долгие годы унижений, испытанных в дядюшкином доме.
Палачествовал он с удовольствием. Ни кровь, ни предсмертные стоны и проклятия, ни униженные мольбы о пощаде не вызывали в его сердце ни малейшего отзвука.
Впрочем, «освободительный поход», как и предсказывали дальновидные люди, довольно скоро завершился разгромом Булак-Балаховича. Уцелевшие остатки его отрядов бежали обратно в Польшу, где батька быстренько приобрел себе шикарное именье с конным заводом, окончательно удалившись на покой. Верных его сподвижников начали распихивать по лагерям для интернированных лиц. Иначе говоря, за колючую проволоку, на прогорклую казенную похлебку.
И тут милостивая фортуна устроила Геннадию новую, еще более перспективную встречу. Сам глава «Народного союза защиты родины и свободы», знаменитый господин Савинков пожелал познакомиться с никому не ведомым офицериком Булак-Балаховича. Это привело к немедленному освобождению из лагеря.
Савинкова нельзя было даже мысленно сравнивать с вечно пьяноватым батькой. Этот отличался изысканной вежливостью, был холоден, немногословен, умея, казалось, читать в людских душах, как в открытой книге. Ни о чем не стал расспрашивать, никакими подробностями не интересовался, а сразу предложил работу в своей контрразведке, отгадав тайные наклонности Геннадия. И кличку придумал мгновенно, не задумываясь: «Будете Афоней. Отныне и до особого моего распоряжения. Запомнили? Вот и отлично!»
Экзаменом для нового сотрудника контрразведки стала загадочная гибель полковника Мерцалова, пожелавшего вернуться в Совдепию с повинной головой. Боже упаси, сам Борис Викторович не имел к ней ни малейшего причастия. Даже телеграмму изволил прислать с глубоким соболезнованием по поводу этого прискорбного случая.
Задание исходило от профессора Шевченко, непосредственного начальника Афони. Осторожно покашливая в холеную шелковистую бороду, профессор объяснил все с ученой педантичностью: где лучше караулить Мерцалова, каким образом инсценировать самоубийство или убийство с целью грабежа. И первым поздравил Афоню с удачей, посоветовав недельки на две исчезнуть из Варшавы.
Исчез он на целых два месяца. Сергей Павловский, ближайший друг и личный телохранитель Бориса Викторовича, формировал в то время отрядик для набега на Совдепию. Предполагалось поднять народное восстание в Белоруссии, планы были грандиозные.
Афоня сумел отличиться в походе. С восстанием, конечно, ничего не вышло, ограничились казнями коммунистов, и тут уж он приглянулся начальству. «Нервы у парня железные», — похвалил Афоню Павловский, скуповатый обычно на похвалы.
Наверно, эта оценка и сыграла свою роль, иначе бы его не послали в Петроград, доверив серьезное задание. И сам Борис Викторович вряд ли приехал бы из Парижа для личной с ним беседы с глазу на глаз.
«Брат у вас есть? В Петрограде? Демьян Изотович? — спросил Савинков для начала и, не дожидаясь ответа, уверенно сказал: — По имеющимся сведениям, служит в штабе стрелкового корпуса, у Блюхера…»
«Впервые слышу об этом, — испугался Геннадий, не понимая еще, к чему приведет этот странный разговор. — Вообще-то брат у меня был, но дороги наши давно разошлись…»
«Сведения надежные, именно в штабе корпуса, — продолжал Савинков, не обращая внимания на его испуг. — И заметьте, на прекрасном счету у начальства, что само по себе совсем недурно. А дороги могут опять сойтись, это в силах человеческих».
План Бориса Викторовича был дерзким. Резидентура в Петрограде, ответственность и опасность огромные. Явки, конечно, адреса верных людей, вербовка новых сторонников. И, что опаснее всего, рискованная комбинация с братом Демьяном. Два запасных варианта, и оба целиком построены на редкостном их сходстве. Невозможно даже предусмотреть, насколько все это рискованно для исполнителя. Это тебе не мелкий эпизодик вроде ликвидации полковника Мерцалова — пырнул ножом и побыстрей смывайся. Лезть нужно в логово большевиков, в объятия самого ГПУ.
Заметив на его лице нерешительность, Борис Викторович слегка поморщился.
«Сказавши „а“, друг мой, принято говорить и „б“. Логика развития неумолима, и никто еще не сумел ее опровергнуть».
Савинков был прав. Жестокой и действительно неумолимой штуковиной оказалась эта логика развития.
И вот он, бывший подпоручик деникинской армии Геннадий Урядов, никакой, понятно, не Афоня, и не агент савинковской разведки, а всего-навсего вернувшийся на родину несчастный репатриант, сидит в комнате своего брата Демьяна. И должен точно разыграть свою роль, не сбиваться на рискованную отсебятину, не впасть в фальшивый тон. Отступить от легенды, которую они составили и продумали с Борисом Викторовичем, значит нарваться на верный провал.
Демьян за эти годы здорово переменился. Весел, как прежде, доброжелателен, охотно и с удовольствием смеется, но как-то и посерьезнел не по возрасту. Уходит вдруг в себя, замыкается, становясь непроницаемым и непонятным, потом снова веселеет. Рассказы его, правда, слушает с сочувствием, охотно расспрашивает о подробностях заграничных скитаний. Стало быть, нужно погуще расписывать прелести лагерной жизни, которой успел он хлебнуть до встречи с Борисом Викторовичем. Про колючую проволоку, про мерзкие казенные харчи и слежку сотрудников тайной полиции. Красок тут жалеть не стоит, кое-что можно и от себя добавить.
Кстати, добавки эти едва не испортили обедню. Он принялся с жаром рассказывать, как мечтал все эти годы о возвращении на родину, маленько увлекся, изображая постылую неустроенность эмигрантского существования, и налетел на резонное замечание брата.
— Странно у тебя получилось, — сказал Демьян с нескрываемой досадой. — Тысячи бывших беляков, и офицерье, и рядовые, вернулись еще прошлым летом, а ты все торчал в лагерях, будто вина за тобой поболее, чем за самим Врангелем…
— Эх, братеник, охота в рай, да грехи не пускают! — пробовал он отшутиться. — Страшновато было, если честно говорить. Знаешь, как там расписывают порядочки в Совдепии? Вернешься, мол, и пожалуйте бриться, милостивый государь…
Демьян шутки не принял, всерьез насупился.
— Нет, брат, зря трусил. И чего тебе было опасаться? Мобилизован силой, служил в нижних чинах. Подумаешь, какой белогвардеец! Советская власть генералам вашим и то прощение дает, лишь бы возвращались с открытой душой. Вот если добровольцем попер к Деникину — тогда, понятно, разговор особый.
— Ну, ты скажешь! Добровольцем! Да нас, дорогой ты мой, гнали на фронт, как баранов, сплошная была мобилизация! А кто не желает или намерен уклониться — с тем без церемоний…
Другая осечка получилась совсем неожиданно. Вернее, и не осечка вовсе, просто маленькая заминочка, но осадок от нее остался нехороший.
Рассказывал он согласно легенде, от себя ничего не прибавлял. Как выхлопотал разрешение на въезд в Россию, как промурыжили его недели две в псковской комендатуре, где ждут своей участи все вернувшиеся на родину, и как мучительно долго раздумывал, прежде чем ответить на вопрос о родственниках.
— Как же ты ответил? — быстро спросил Демьян.
— Подумал-подумал и сказал, что никого у меня нету. Ни души, в общем. Мало ли, думаю, как обернется дело. Вот найду тебя, тогда и признаться можно, что нашел братишку. А то вдруг у вас не поощряется это властями.
— Что не поощряется?
— Ну это самое… Родственников иметь замаранных…
Легенда придавала этому моменту большое значение. Считалось, что Демьян обрадуется, начнет благодарить брата за разумную предусмотрительность, но Демьян почему-то не обрадовался. Помолчал, задумавшись, побарабанил пальцем по столу.
— Нехорошо, Генка, — сказал Демьян, глянув ему прямо в глаза. — С вранья новую жизнь не начинают…
И не стал больше об этом говорить, сколько он ни оправдывался. Высказал свое мнение и замолк.
Однако настоящие затруднения начались после того, как Демьян объяснил, что завтракать они пойдут в командирскую столовую. Дома у него холостяцкое запустение, кроме кипятка ничем не разживешься.
Оба варианта предписывали не лезть без нужды на люди, отсидеться несколько деньков у брата. Попривыкнуть к обстановке, осмотреться, кое-что разнюхать. Особенно категорически настаивал на этом условии вариант первый, или «чистая перемена», как назвал его Шевченко, а Борис Викторович лишь кивнул головой, давая понять, что согласен с удачным названием. «Чистая перемена» была немыслима без накопления достаточно сильных средств нажима на брата, а укрывательство зарубежного визитера — аргумент весьма убедительный.