— А проку? Не возьмутся. Я, конечно, пошлю, но они не возьмутся.
— Что ей скажем?
— Что-нибудь скажем.
— Будут трогать. Боли пойдут. Начнется истощение.
— Удивляюсь, что не началось. Что-нибудь скажем. Вот так. И ни в чем не виновата. Ей пятидесяти нет.
— Надо ей сказать.
— Ну сейчас. Дайте с духом собраться. Да вон же она на скамейке сидит. А дядька этот — муж?
— Муж.
— Инвалид? Маленький вроде. Небось, выписки ждут. Да вы поглядите, как он смотрит на нее. Он же любуется ею. Да она же для него, поди, первая красавица. Уж когда в распаде, я, поверьте, смиряюсь. Но вот так — из-за чужой глупости и спешки. Нет, не могу. А он-то маленький, но почтенный — сединка так это, голову с достоинством держит. Вы посмотрите, какое у нее на лице воодушевление. Да она же этого маленького человека любит. А он, глядите, плакать сейчас начнет. Что ж это она ему такое сказала, что он плакать собирается?
— Так позвать ее?
— Да. Чтоб потом у нас не было разногласий. А то на этом и попадемся. Все. Сейчас соберемся с духом, посмотрим в глаза и что-нибудь скажем.
Кричали, топали ногами, жгли факелы из газет. Вставай Алик, кричали сбитому центру противника, а то кишки простудишь, а не встанешь, так мы тебя за руки, за ноги, кверху…
А, Слава, давай, дави их, Слава, надежда ты наша, и взревела от счастья стотысячная глотка, когда свой, новый какой-то — его уже Пингвином прозвали — умудрился затолкнуть мяч в левый нижний уголочек.
Счастье взорвалось, кругами пошло над стадионом, взвилось в низкое небо. Раскаленная сковорода шипела от дождя, и дождь не выдержал жары, сморщился, стороной прошел. Хрипели глотки, разрывалась душа от счастья — ну и врежем же мы сегодня.
И вдруг кто-то протянул сквозь гром этот — а ведь еще не вечер, братцы, нам еще покажут, и «Гена!» — завопил во всю луженую глотку. Это он противнику, у нас Ген давно не водится.
Так наказать его, шляпу на уши, но у этого горлопана шляпы не было — слюнтяй, молокосос, что с него возьмешь! — и потому бросили вниз шляпу его соседа.
Трибуны радостно выдохнули — а вот и шляпа летит.
Хозяином ее был тридцативосьмилетний Виктор Алексеевич Карпухин, плотник из Лисьего Носа. Он вышел в проход и побрел вниз за шляпой. Да ладно, сделал знак трибунам, чего уж там, все свои люди. Карпухин был высок и худ. Острился его нос. По лицу бродила грустная улыбка. Холодный дождичек прибил ко лбу его картофельные волосы.
А взяв шляпу, Карпухин выпрямился и сразу посмотрел вверх на женщину, которая его ждала. Она была невысокого роста, голубоглазая, с незагорелым лицом. Он называл ее Милой.
А сидели себе под голубой прозрачной накидкой и никому-то из этих ста тысяч не мешали, и накидка защищала их от дождя и от соседей по трибуне. И так это хорошо было. Никогда бы не уходить отсюда. Прямо тебе дом родной. И стены — бока соседей, и голубая крыша над головой. Так и поспешить бы надо — его ждет Мила, вон ведь как растерянно улыбается, вдруг одна осталась. И когда Карпухин сел, Мила прижалась к его боку.
А сквозь тучи пробилось солнце, и сквозь голубую крышу оно заскользило по лицу Милы, а она старалась уклониться от него, но ничего не получалось.
А Карпухин все смотрел на нее — ну черт побери все, так бы всегда и сидеть, только бы подольше был матч, а трибуны, ну что же, пусть себе кричат. Да и сам он еще полгода назад редко когда пропускал матч. Уж за своих-то всегда сердце положишь. А также глотку прокричишь. Это же все понятно.
Перед самым перерывом центр противника, этот подлый Алик, резанул ногой, и мяч вонзился в сетку, и-а-ах! — пошло по стадиону, это он не в угол резанул, а в сердце кинжалом, и оно замерло, заныло, и тишина повисла в воздухе.
Тишину пронзил свисток.
Перерыв. Захрипело радио. «И даже солнце не вставало б, когда бы не было меня».
И уже толпа распалась, утихла одна луженая глотка, распалось одно железное сердце, каждый стал Колей-Мишей-Владиком-Да-Иди-Же-Сюда-Скорее, и каждый заметил вдруг, что идет холодный дождь, и это середина октября, и это последние предснежные дни. Время, время прийти в себя.
День стоял серенький, небо завалено тяжелыми тучами, за спиной лежал свинцовый залив, и ветер рвал из рук голубую накидку. Летели по воздуху обрывки газет и листки лотереи. «Река бы току не давала, когда бы не было меня». За противоположной трибуной сгибались верхушки деревьев.
— А это перерыв, — сказал Карпухин. — Это чтобы отдохнуть. Песня хорошая. — И он повел подбородком на громкоговоритель. — Пойдем. Пирожков возьмем. Постоим.
…Карпухин приехал сюда девятнадцать лет назад из Курска. Служил под Ленинградом. Ходили в поселковый клуб на танцы. Здесь он и познакомился со своей женой Раюшкой, девятнадцатилетней, рослой и полной. С длинной светлой косой, глазами чуть навыкате, с крепкими широкими ладонями. Не скажешь, что совсем уж красавица, но и нам ли куражиться, если служба у нас боевая. Сегодня пустили в увольнение, а потом месяц не пустят. Так и возьми, что в руки плывет. Уж чужого-то не прихватывай, а от своего отказываться грех.
Однажды Раюшка позвала Карпухина в конец улицы Холмистой, к себе домой. Там его ждали. На крыльце встретила мать Раюшки, баба Ася, тучная и медлительная. Вежливо так они поговорили. Она очень уважает защитников Родины, а он очень уважает ее дочь Раюшку.
А потом баба Ася выставила на стол бутылку водки, и уже дымилось мясо, и блестело сало в четыре пальца, а потом баба Ася внесла сковороду с яичницей, и яичница горела своими шестью солнцами.
В жизни Карпухин не видел такой еды. Ну и, понятно, никогда не ел.
Он стал все чаще и чаще приходить в дом на улице Холмистой.
Карпухин дослужил, потом стал работать плотником в домоуправлении, заканчивал вечернюю школу, через год родился сын Федя, жизнь пошла ровная, как ухоженное футбольное поле.
И не бедная пошла жизнь — даже когда все жили скудненько, Карпухины жили слава богу. И еды всегда по горло, и огород свой, и заработки неплохие. И мебель новая.
Вот их первая покупка — приемник «Балтика». Новую партию завезли. Соседи высовываются, с завистью смотрят вслед. Ну и штучка, кричат, так а сколько ламп? Будьте спокойны, отдыхайте в тени — много ламп. Сколько есть, все наши.
А когда приемник заиграл, Карпухин вышел в сад. Начиналось лето. Яблони цвели. Воздух прозрачен. Карпухин качнулся на носках, а потом врос в землю и почувствовал гулкость и твердость земли. Очень это хорошо, когда ты на земле хозяин. За огородом бы приглядывать как следует. И не худо бы сарай новый поставить. Ну, понятно, сначала старый починить.
Так а что еще человеку надо? Над головой не капает. Еда всегда будьте любезны. Мир в семье. Работа хорошая. Много ли человеку надо? Так бы и всегда было, и только бы ничуть не хуже.
Но на пятом году семейной жизни Карпухин стал чувствовать, что он уже наелся. Накушался. Сыт. Все есть. Скучно вдруг стало. И он начал искать друзей. И они всегда находятся, когда их ищешь.
Пришли отличные времена! Какие друзья были у Карпухина — будьте здоровы парни!
Грузчик Леся Квашнин, по прозвищу Коротышка, пятьдесят шестой размер костюма, шея круглая, как телеграфный столб. И повар Владя Кайдалов, тощий, сутулый, круглый год в лыжных шароварах и черной широкополой шляпе.
Один за одного — горой. Как пальцы одной руки — железный кулак. Ну и покуролесили, ну и побродяжничали. Их знали и на Выборгской стороне, и в Лахте, и всюду до самого Сестрорецка.
Вот стоит весна. Пар валит от земли. Солнце раскалывается. А они, уже разгоряченные, гоняют на пятачке перед магазином пустую консервную банку. Смех. Вот тебе финточек. Прямо из Бразилии. Гол тебе, Коротышка. А знакомые обходят их стороной. Хорошо знают — мальчикам нельзя мешать, у них новый футбольный сезон начинается.
А потом, усталые, радостные, успев еще чуть подгорячиться, бредут по улице Центральной.
— Вот это жизнь, братцы, — говорит Леся Квашнин, опустив на плечи друзей большие, как лопата, ладони. — Так и должен жить мужчина, джентльмены (любил Леся хитрые слова). Так бы вот всегда и гудеть. А потом глаза вот этой ладонью вытер, прощайте, джентльмены, сказал, счастливо оставаться.
А то вдруг срываются: скачем на футбол, за наших сегодня живот положим, и горло, и сердце. Да ты обалдел — семья! С семьей все устроится. Только без компромиссов, джентльмены. Земля на нас держится. Кто таблицу Менделеева открыл? А другие законы? А если труба позовет, кто кости сложит? Вот то-то. А кто футбол изобрел? Значит, все ясно и обойдемся без дискуссий.
Три года шла эта жизнь. Но однажды Леся Квашнин ехал в автобусе. И его кто-то обидел. Обидчиков было не один и не два, а пятеро. Чем-то им тихий Леся не понравился, и они потрошили его на весь автобус. На остановке Леся свистнул мальчиков, мальчики выволакивали обидчиков, а Леся их бил. Все бы ничего, но одного Леся ударил неосторожно. Тот упал на асфальт и что-то такое не встал. Лесе припаяли два года строгого режима, и больше он не появлялся.