– Ну, сэр, к чему же вас готовят? спросил дядя. – Неужели не к военной службе?
– Я никогда об этом не думал, дядюшка!
– Слава Богу, сказал капитан, – у нас не было в роде ни адвокатов, ни чиновников, ни купцов… гм…
Я понял, что в этом «гм», дядя вспомнил про нашего предка, славного типографщика.
– Что ж, дядюшка? Честные люди есть во всех сословиях.
– бесспорно, сэр, но не во всех сословиях честь – первый двигатель.
– А может сделаться им… Есть ведь и солдаты, бывшие страшными мошенниками.
Этот ответ удивил дядю: он нахмурился.
– Вы правы! отвечал, он тише обыкновенного. Но неужели вы думаете, что мне было бы также весело глядеть на мою старую, развалившуюся башню, когда бы я знал, что она была куплена продавцом сельдей, как первым родоначальником Полей, как и теперь, когда я знаю, что она была пожалована Генрихом Плантагенетом, рыцарю и дворянину (который ведет свою родословную от одного Англо-Датчанина времен Короля Альфреда), за службу его в Аквитании и Гасконии? И неужели вы хотите меня уверить, что я был бы тем же самым человеком, если б я с детства не связывал этой башни с понятием о том, кто были её владетели и кем следовало быть им, рыцарям и джентльменам? Из меня, сэр, вышло бы не то, если бы в главе моего рода стоял сельдяной торговец, хотя, бесспорно, и он мог быть такой же хороший человек, как и Англо-Датчанин, царство ему небесное!
– И по этой же самой причине, вы, сэр, вероятно, предполагаете, что и мой отец был бы не совсем тем, чем он теперь, если б он не сделал замечательного открытия о нашем происхождении от знаменитого типографщика Виллиама Какстона.
Дядя подпрыгнул, словно бы кто-нибудь выстрелил в него, – и так неосторожно, в отношении к материалам, из которых была составлена одна его нога, что упал бы в гряду земляники, если б я не ухватил его за руку.
– Как, вы, вы – вы сумасброд! закричал капитан, отталкивая мою руку и едва пришел в равновесие. – Так вы наследовали эту нелепость, которую мой брат вбил себе в голову? Надеюсь, что вы не променяете сэра Виллиама де-Какстон, который сражался и пал под Босвортом, на ремесленника, который продавал какие-то чернокнижные памфлеты в Вестминстерской церкви.
– Это зависит от силы доказательств, дядюшка.
– Нет, сэр, подобно всем высоким истинам, и это зависит от веры. В наше время, – продолжал дядюшка, с видом невероятного отвращения – люди требуют, чтобы истины были доказываемы.
– Это, конечно, странное требование, любезный дядюшка. Но покуда истина не доказана, всегда ли можно знать, что она, в самом деле, истина?
Я думал, что этим глубокомысленным вопросом положительно поймал дядюшку. Не тут-то было. Он вывернулся из него, как угорь.
– Сэр, сказал он, – в истине то, что согревает сердце и очищает душу, происходит от веры, а не от знания. Доказательство, сэр, – цепи; вера – крылья! Вы хотите, чтоб вам доказали, что тот или другой из ваших предков жил во времена Короля Ричарда. Да вы, сэр, не в состоянии логически доказать, что вы сын вашего собственного отца. Человек религиозный, сэр, не станет рассуждать о своей религии: религия не математика. Доказательства, продолжал он, с сердцем – это низкий, подлый, площадной, бесчестный якобинец, вера – прямой благородной, рыцарственный джентльмен! Неи, нет, доказывайте что хотите: вы не отымите у меня ни одного из тех верований, которые сделали из меня…
– Добрейшее из тех существ, которые говорят глупости, сказал мой отец, подоспевший в самую пору, как божество Горация. – Во что это вы должны верить, какие бы доводы ни были против вас?
Дядя молчал и только с большой энергией втыкал в щебень кончик своей трости.
– Дядюшка не хочет верить в нашего знаменитого предка, типографщика, – сказал я.
Спокойное выражение лица моего отца, в один миг, помрачилось…
– Брат, – сказал гордо, капитан; – вы можете думать как хотите, но вам бы не мешало помнить, что ваши мысли искажают понятия вашего сына.
– Искажают? сказал мой отец, – и я в первый раз увидал искру гнева, сверкнувшую в его глазах, но он сейчас же удержался; – перемените это слово.
– Нет, сэр, я не переменю его! Искажать смысл семейных памятников!
– Памятники! Какие же памятники! Медная доска в сельской церкви, противная всем актам геральдики.
– Не признавать за предка рыцаря, умершего на поле битвы!
– За что?
– За короля!
– Который убил своих племянников!
– Рыцарь! с нашим гербом на шлеме!
– Под которым не было мозгу, иначе он не отдал бы его за кровожадного злодея!
– Какой-нибудь подлец типографщик, который трудился из-за денег!
– Мудрое и благородное орудие искусства, которое просветило мир. Предпочитать происхождение от неизвестного рыцаря, оставившего по себе единственный памятник – медную доску в сельской церкви, происхождению от человека, которого имя умные и ученые люди произносят с уважением.
Дядюшка побагровел и отвернулся.
– Довольно, сэр, довольно! я достаточно оскорблен. Я должен был ожидать этого. Честь имею кланяться вам и вашему сыну.
Мой отец оцепенел! Капитан, почтя в припрыжку, пошел к калитке: еще мгновение, и он был бы за границею наших владений. Я подбежал к нему и повис на нем:
– Дядюшка, во всем виноват я. Я совершенно согласен с вами. Сделайте милость, простите нас обоих. Мог ли я подумать, что оскорблю вас! А отец? Посещение ваше так его обрадовало.
Дядя остановился, ища щеколды. Тогда подошел отец и схватил его за руку:
– Стоят ли все типографщики мира и все их книги одного оскорбления вашему доброму сердцу, брат Роланд? Хорош и я-то. Известное дело, слабость нашего брата, ученого! Стал ли бы я учить ребенка таким вещам, которые могли бы оскорбить вас? Да я, право, и не помню, учил ли я его когда чему. Пизистрат, если тебе дорого мое благословение, я тебе приказываю считать своим родоначальником сэра Уильяма де-Какстон, героя Босвортского. Пойдем, пойдем!
– Я старый дурак, сказал дядя Роланд – как ни смотри на это. А вы! эдакий щенок! он теперь смеется над нами обоими!
– Я велела подать завтракать на лужайке, сказала моя мать, сходя с крыльца, с радушной улыбкой на губах, – и я надеюсь, что наш чай вам сегодня понравится.
Птицы пели над нашими головами, или доверчиво прыгали, подбирая крошки, которые бросали им, солнце грело не сильно, листья тихо перешептывались в утреннем воздухе. Мы сели за стол, примиренные и готовые так же искренно благодарить Бога за все красоты мира, как если бы река полей Босвортских никогда не обагрялась кровью, как будто бы достойный мистер Какстон не всполошил всего человечества раздражительным изобретением, в тысячу раз более взволновавшим наши воинственные склонности, нежели звук труб и вид развевающегося знамени!
– Брат, пойдем погулять к Римскому стану, – сказал мои отец.
Капитан понял, что это предложение было лучшим залогом примирения, какой только мог выдумать отец: во-первых, прогулки была длинная, а отец ненавидел длинные прогулки; во-вторых, он жертвовал целым днем труда над своим большим сочинением. Но с той нежной, чувствительностью, которая есть принадлежность великодушных сердец, дядя Роланд, сейчас же, принял предложение. Если б он отказался, горькое чувство целый бы месяц тревожило душу моего отца. Могло ли бы идти успешно сочинение, если б сочинителя возмущало раскаяние?
Полчаса после завтрака, братья, взявшись об руку, пошли. Я следовал за ними в некотором отдалении и дивился твердой поступи старого солдата, с его пробочной ногой. Весело было слушать беседу двух эксцентрических созданий матери-природы, у которой нет стереотипов; я думаю, даже, что невозможно найти двух блох, совершенно между собою сходных.
Мой отец не был особенным наблюдателем красот сельской природы. У него так мало был развит орган памяти мест, что, кажется, он мог бы заблудиться в своем собственном саду, но капитан живо воспринимал внешние впечатления: ни одна черта ландшафта не ускользала от него. Он останавливался перед каждым пнем, прихотливо-изуродованным; следил взором за жаворонком, вспорхнувшим из-под его ног; с наслаждением вдыхал, расширяя ноздри, каждую струйку ветерка, прилетавшего с горы. Отец мой, не смотря на всю свою ученость, на все сокровищницы языков, открытых перед ним наукою, редко бывал красноречив. Капитан говорил с таким жаром, с такой страстью, движения его были так оживлены, голос так звучен, что всякая речь его делалась на половину поэтическою. Гордость дышала в каждой фразе дяди Роланда, в каждом звуке его голоса и игре лица. В моем отце вы не нашли бы гордости и на столько, сколько её в гомеопатической крупинке: он не гордился даже и тем, что не имел гордости. Напрасно трудился бы тот, кто захотел бы раздразнить и расшевелить в нем желчь: раздуйте все его перья, – и все-таки вы нашли бы только голубя. Отец всегда был кроток и тих, дядя – горяч и вспыльчив; отец редко ошибался в суждениях; дядя редко был совершенно прав; отец говорил о нем: «Роланд так исходит все кусты, что всегда выгонит птицу, которую мы искали; ошибается сам для того, чтобы показать нам что справедливо». В дяде все было резко, строго, угловато; в отце моем – гладко, нежно и округлено природной грацией. Характер дяди, подобно готическому зданию под северным небом, бросал тысячу многообразных теней; отец стоял светел на полуденном солнце, подобно Греческому храму под южным небом. Лица их соответствовали внутренним свойствам. Орлиный нос дяди Роланда, смуглый цвет лица, огненный взор, дрожащая верхняя губа, составляли яркую противоположность с нежным профилем отца, его тихим, спокойным взором, добродушной кротостью его задумчивой улыбки. Лоб Роланда был очень высок, возвышаясь к вершине, где френологи полагают орган благоговения, но узок и прорезан глубокими морщинами. Лоб Огюстена был тоже высок, но мягкие, шелковистые кудри, виясь небрежно, скрывали высоту, а не широту чела, на коем не было видно ни одной морщины. Между тем в обоих братьях семейное сходство было разительно. Покоряясь какому-нибудь нежному чувству, Роланд глядел взглядом Огюстена; когда возвышенное чувство одушевляло моего отца, можно было принят его за Роланда. После, наученный жизнью и людьми, я часто думал, что если б в молодости они обменялись судьбами, если б Роланд предался литературе, а отец принужден был действовать в свете, то каждый из них приобрел бы большие успехи. Энергия и страстный характер Роланда дали бы занятиям сильный и немедленный всход: из него вышел бы поэт или историк. Не наука создает писателя, а настойчивая сосредоточенность его прилежания. В разуме, как в камине, который теперь горит передо мною, нужно сузить струю воздуха, чтоб огонь горел ярко и горячо. С другой стороны, если бы отец пустился в мир практический, спокойная глубина его понимания, светлый ум, определенная точность однажды приобретенных и обдуманных познаний, вместе с невозмутимым никакими невзгодами и неудачами характером и совершенным отсутствием самолюбия, суетности, страстей и предрассудков, – могли бы сделать из него умного советника в важных делах жизни, адвоката, государственного человека, дипломата, и даже полководца – если бы чрезвычайное человеколюбие не стояло для него за пути военной математики.