Глава V
Свершилось убийство ночною порой,
И труп поглощен был глубокой рекой.
– Ты долго, очень долго мешкал. Я умирал от скуки и нетерпения, ожидая тебя, – говорил веселый Мазепа возвратившемуся эзуиту.
– Скорее можно было вынуть из земли заговоренный клад, нежели увидеть Марию! Ее робость, детская стыдливость и простодушное благочестие почти лишали меня надежды услужить вам, сиятельнейший гетман. Несколько раз я принимался убеждать ее; но или она была непреклонна, или стоокие аргусы нам мешали; более всех надоела мне старая няня, эта дряхлая ровесница мира, как тень, преследовала каждый шаг красавицы. Но ваше золото, гетман, имело свой вес. Оно ярко блеснуло в потемневших глазах старухи, и она-то уже спроворила все дело.
– Где же они? – вскричал обрадованный Мазепа.
– В беседке вашего сада, – отвечал клеврет злодея, – старуха шепчет молитвы, прелестная плачет, разумеется, без вас, своего ангела-утешителя.
– Знают ли отец и мать о ее похищении?
– Без сомнения! Почти сутки я был в дороге и, хотя, опасаясь погони, летел, как вихорь, но теперь, вероятно, ее ищут. А что прикажете делать с няней?
– Дай ей денег и отвези куда-нибудь. Если же станет противиться, брось ее… Понимаешь?
Мазепа полетел к своей жертве, как голодный тигр на добычу. Эзуит глядел ему вслед и бормотал про себя: «Похитить девицу – и какую девицу! Бросить старуху – разумеется, в воду. И это все за тысячу червонных, – продолжал он, досчитывая втиснутое ему в руку Мазепою золото. – Нет, гетман, такие услуги стоят дороже».
На другой день струистые волны прибили к берегу труп старой женщины с веревкой на шее. Никто из жителей не знал утопленницы, не велено было делать никаких розысков, и несчастную тогда же похоронили на городском кладбище.
С того ненавистного, страшного дня
И солнце не светит с небес для меня.
Забыл о победе, и в мышцах нет силы;
Брожу одинокий, задумчив, унылый;
Иеменя доселе драгие края
Уже не отчизна – могила моя!
В селе Диканьке угощал гостеприимный Василий Леонтьевич друга и свата своего Чуйкевича; он хотел выдать за его сына юную Марию. Поздно расстались они, но рано – еще до восхода солнечного, стоял добродетельный Кочубей на коленях пред священными образами. И, склоняя во прах поседевшую голову, славословил Творца небесного. Как светлая лампада, горела душа добродетельного чувством благоговения!
«Слава Тебе, восприявшему меня от пелен детства под святый покров Твой; слава Тебе, неизреченный, невидимый хранитель мой в дни брани, в часы недугов; слава обременившему меня благами жизни! Воньми мольбе моей, Вездесущий: как зрели очи мои лиман широкий, падший Очаков, глубокий Дунай, цветущий Адрианополь – так сподоби меня узреть и Твоя горняя!.. Как сладки светлые взоры, приветливы уста Любови и детей моих – да будут таковы и взоры и уста Твои в день всеобщего суда, и да будет на мне воля Твоя!..»
Так молился он. Вдруг черная туча заслонила рассветающий Восток, вещий ворон летит в окно, широким крылом задувает лампаду и с криком бьется по темным стенам молельни. Кочубей изумляется – с пронзительным воплем ужаса вбегает и падает к ногам его милая Любовь: «Спасай! Она похищена!.. Она погибла…» – вскричала несчастная и оледенела, как труп.
Нежный супруг спешит призвать на помощь домашних, видит смятение на лицах и, узнает все… содрогается… велит… и неутомимый конь несет его в Батурин… Вот доскакал он, выпрыгивает из седла – и верный конь пал бездыханный.
Напрасно хотели остановить его слуги Мазепы – он ворвался в комнаты, сильною ногою разбил замкнутые двери спальни. Мазепа вскрикнул от ужаса, Мария упала, как пораженная громом. Черные очи Кочубея сверкали, как молнии, слова замирали на дрожащих устах. Тщетно злодей силился подняться с роскошного дивана, тщетно силился вспыхнуть гневом… на помертвелом лице его выступал градом холодный пот, и долгие волосы, как шерсть гиены, стояли дыбом.
– Гетман! Гетман! – загремел Кочубей. – Гетман! Я пришел к тебе просить суда на хищника моей дочери, я пришел осудить с тобою виновную твою крестницу! Подумай, не раз хищные татары врывались в рубежи нашей отчизны. Они уводили в плен целые семейства, но не разлучали детей с отцами! Подумай, даже волчицы, медведицы и львицы питали в лесах заброшенных младенцев, а у меня похитил дочь подобный мне человек, мой единоверец, мой товарищ! Он превзошел грабительством непримиримого врага, лютостию – кровожадного зверя! Подумай – однажды я нашел на дороге истощалую, избитую собаку – я излечил ее, откормил, благодарное животное привыкло ко мне, как истинный друг, и когда однажды в лесу огромный медведь стремился растерзать меня, она схватилась с ним, разорвала ему горло – и задохлась под его тяжестию! А твоя крестница, мною взлелеянная и любимая, ушла с обольстителем! Гетман, что ты скажешь?
– Кочубей! Заклинаю тебя, оставь меня! Возьми что хочешь, только оставь меня.
– Нет, хищник, нет! Не богатства твоего, но твоей крови за честь мою пришел я требовать! – исступленный мститель схватился за рукоять тяжелой сабли, и, как стрела молнии, сверкнула она над головою обомлевшего злодея.
Мазепа отскочил, хотел звать на помощь, но трепетный голос его прервался и утих, подобно минутному крику просыпающегося младенца.
– Отчаяние и месть сильнее слабодушной преданности твоих рабов, – продолжал Кочубей. – Я не убийца твой, но каратель. Защищайся!
Грозный голос его пробудил бесчувственную Марию: она бросилась к ногам родителя; вопль дочери проник в сердце Кочубея, оно облилось жалостию, и рука мстителя опустилась. Долго стоял он, молчалив и мрачен, долго светлые слезы то выступали, то высыхали на распаленных его ланитах. Наконец он поднимает преступницу, смотрит на нее и, отступая назад, говорит ей трепетным голосом:
– Если ты непорочна, раскайся в минутном заблуждении на груди моей. Но если… то отрекись отца, как отрекаюсь я тебя!
Несчастная затрепетала, отвратилась от пламенных взоров добродетельного отца и с диким воплем бросилась к Мазепе.
– Я погибла! – вскричала она… и Кочубея уже не было.
Поздно вечером прибыл Василий Леонтьевич в село Диканьку, к оставленному семейству. Смутно глядел он на высокий дом свой, вспоминая минувшие утехи, пиры, надежды, – и черные глаза его заплывали слезами. «Все погибло, все прошло, как ласкательный сон свободы в мрачной темнице; как сон об ангелах в вертепе разбойников!» Печальная Любовь приветствовала его с высокого крыльца громким рыданием; малютки-дети не бежали к нему навстречу, как то бывало, с радостным криком, но, пристально глядя на мрачное чело его, обнялись. «Сестрицы нет!» – вскрикнули они и заплакали.
С растерзанным сердцем прижал он милую супругу к груди своей.
– О, как неверны, как ужасны и лучшие дары твои, Всемогущий! Любовь! Не дашь ли ты мне другую Марию? Дети мои, не покинете ли и вы меня, как она? Ваши воспреемники не такие ли злодеи, как и Мазепа?
– Но где она? – спрашивада Любовь трепещущим голосом.
– Ах, если бы я видел ее во гробе… если бы…
– Что это значит? – говорила Любовь.
Кочубей опустил голову на плечо супруги и глухим шепотом произнес: «Она – наложница Мазепы!»
С тех пор дом Василия Леонтьевича, дотоле обитель тихой радости и шумных пиров, обратился в дом плача и безмолвного сетования: уединен, заперт, как гроб, дряхлел он в тени густого бора. Душа Кочубея одичала, глубокая печаль провела частые морщины по челу его. Напрасно заботливая супруга расточала ему ласки, напрасно испытанные други приходили развеселить его: он не умел улыбаться, хотел, но не мог одушевить тусклых взоров участием в мгновенной радости. Как роса, на долгих ресницах его висели слезы, он не мог разнежить трепетного голоса приветами любви и дружбы – он был тих и печален, как плач любовника на гробе незабвенной! «Оскудеша очи мои в слезах, смутиша сердце, излияся на землю слава о сокрушении дщери моея!» – повторял он с пророком Иеремиею.
– Так, милые други, – говаривал он гостям своим, – так, уже гаснут мои взоры; не сердце, но свинец, облитый ядом, дрожит в груди моей! Как шумный Днепр весною, так разлилась в народе громкая молва о моей дочери, о моем позоре! Я стыжусь встретить человека, стыжусь видеть свет солнца! Други! Вы погребали дочерей, но не видели их в объятиях развратителей!
– Убей злодея! – говорил ему пылкий Чуйкевич. – Я пойду с тобою.
– Нет! – отвечал добродетельный, – нет, я не отниму у Бога власти испытывать бессильных и карать утеснителен. Никогда, никогда не обагрю рук моих в крови изверга – но человека!
– Так пойдем к государю! Он правосуден. Он на земле – лице Бога!
– Чуйкевич! Добрый товарищ, с какими глазами покажуся я императору? На кого стану требовать суда? Что скажу ему? Разве то, что дочь моя бежала добровольно с обольстителем? Разве то, что она в один день забыла мои семнадцатилетние о ней попечения, мои наставления о чести и вере? Нет, нет, не ходатайства, не мести – но презрения она достойна! Не напоминай об ней, не пробуждай в душе моей засыпающей горести, скажи лучше, что она умерла; уверь меня, что она не дочь мне… что она подкидыш, я обниму тебя за это, поцелую. Этим оправдаешь ты меня перед народом, этим уверишь ты целый свет, что дети Кочубея не могут быть развратны!