A struggle more – and I am free! [20] {45}
Все так, но живой живое думает, и нельзя подавить в себе чувства сожаления о том из нас, кого уносит смерть в неведомый край, откуда «не возвратился еще ни один путешественник»… {46} Я иногда невольно задаю себе вопрос, невольно представляю себе, что бы сказал, что бы почувствовал Белинский при виде великих реформ, совершенных нынешним царствованием, – освобождения крестьян, водворения гласного суда и т. д.? Какой бы восторг возбудили в нем эти плодоносные начинания! Но он не дожил до них… Не дожил он также до того, что так же наполнило бы сладостью его сердце: не увидал он много хорошего, что совершилось после него в нашей литературе. Как бы порадовался он поэтическому дару Л. Н. Толстого, силе Островского, юмору Писемского, сатире Салтыкова, трезвой правде Решетникова! Кому бы, как не ему, следовало быть свидетелем у всхода тех семян, из которых многие были посеяны его рукою?.. Но видно – не следовало…
* * *
Окончу мои воспоминания о Белинском сообщением письма одной близкой ему дамы, которую я просил передать мне подробности его кончины (я находился тогда за границей в Париже), а также и нескольких отрывков из его писем ко мне.
Вот письмо дамы (от 23 июня 1848 года): {47}
«Вы хотите знать что-нибудь о Белинском… Но я не умею порядочно рассказывать, да и нечего почти говорить о человеке, который все последнее время весь был истощен физическими страданиями. Не могу выразить вам, как тяжело, как больно было смотреть на медленное разрушение этого бедного страдальца. Воротился он из Парижа в таком хорошем состоянии духа и здоровья, что все мы, не исключая даже доктора, получили надежду на его выздоровление. Тут провел он у нас несколько утр и вечеров в непрерывном, живом, энергическом разговоре, и все с радостью узнавали в нем прежнего, довольно еще здорового Белинского; но странно, что с самого его возвращения из чужих краев нрав его чрезвычайно изменился: он стал мягче, кротче, и в нем стало гораздо более терпимости, нежели прежде; даже в семейной жизни его нельзя было узнать, так он спокойно и, по-видимому, без борьбы, мирился со всем тем, что прежде так сильно его волновало. Здоровое состояние его продолжалось недолго; он в Петербурге скоро простудился, и тут с каждым днем его положение становилось безнадежнее, при каждом свидании с ним мы находили его страшно изменившимся, и казалось, что более похудеть ему уже нельзя, но, увидав его опять, находили еще страшнее. В последний раз я была у него за неделю до его смерти; застали мы его полулежащим на кресле, лицо у него было совершенно мертво, но глаза огромные и блестящие; всякое дыхание его было стон, и встретил он нас словами: «Умираю, совсем умираю»; но эти слова были выговорены не с убеждением, не с уверенностью, а скорее с желанием, чтобы его опровергли. Нечего вам говорить, какие тяжелые два часа провели мы тогда у него; говорить он, разумеется, не мог, но его даже уж и не занимали и не могли расшевелить рассказы о тех предметах [21] , которыми он прежде жил. Слег он в постель дня за три до смерти и, кажется, надеялся до тех пор, пока жива была в нем память; накануне он стал заговариваться, однако узнал Грановского, приехавшего в тот же день из Москвы {48} . Перед самой смертью он говорил два часа не переставая, как будто к русскому народу, и часто обращался к жене, просил ее все хорошенько запомнить и верно передать эти слова кому следует {49} , но из этой длинной речи почти ничего уже нельзя было разобрать; потом он вдруг замолк и через полчаса мучительной агонии умер. Бедная жена… не отходила от него ни на минуту и совершенно одна прислуживала ему, поворачивала и поднимала его с постели. Эта женщина… право, заслуживает всеобщее уважение; так усердно, с таким терпением, так безропотно ухаживала она за больным мужем всю зиму…»
Вот отрывки из писем Белинского ко мне: {50}
...
СПб. 19 февраля/3 марта 1847.
«…Когда Вы собирались в путь, я знал наперед, чего лишаюсь в Вас – но когда Вы уехали, я увидел, что потерял в Вас больше, нежели думал… После Вас я отдался скуке с каким-то апатическим самоотвержением и скучал, как никогда в жизни не скучал. Ложусь в 11, иногда даже в 10 часов, засыпаю до 12, встаю в 7, 8 или около 9 – и целый день – особенно целый вечер (с послеобеда) дремлю – вот жизнь моя!
…** <Панаев> получил от К<етче>ра ругательное письмо, но не показал *** <Некрасову>. Последний ничего не знает, но догадывается, а делает все-таки свое. При объяснении со мною он был нехорош, кашлял, заикался, говорил, что на то, что я желаю, он, кажется, для моей же пользы, согласиться никак не может, по причинам, которые сейчас же объяснит, и по причинам, которых не может мне сказать. Я отвечал, что не хочу знать никаких причин, – и сказал мои условия. Он повеселел и теперь при свидании протягивает мне обе руки – видно, что доволен мною вполне! По тону моего письма вы можете ясно видеть, что я не в бешенстве и не в преувеличении. Я любил его, так любил, что мне и теперь иногда то жалко его, то досадно на него – за него, а не за себя. Мне трудно переболеть внутренним разрывом с человеком – а потом ничего. Природа мало дала мне способности ненавидеть за лично нанесенные мне несправедливости; я скорее способен возненавидеть человека за разность убеждений или за недостатки и пороки, вовсе для меня лично безвредные. Я и теперь высоко ценю *** <Некрасова>; и тем не менее он в моих глазах – человек, у которого будет капитал, который будет богат, – а я знаю, как это делается. Вот уж начал с меня. Но довольно об этом.
…Скажу как новость: я, может быть, буду в Силезии. Б<откин> достает мне 2500 руб. асс. Я было начисто отказался – ибо с чем же я бы оставил семейство – а просить, чтоб мне выдавали жалованье за время отсутствия – мне не хотелось. Но после объяснения с *** <Некрасовым> я подумал, что церемониться глупо… Он был очень рад, он готов был сделать все, только бы я… Я написал к Б<откину>, и теперь ответ его решит дело.
Ваш «Каратаев» хорош, хотя и далеко ниже «Хоря и Калиныча»…
…Мне кажется, у Вас чисто творческого таланта или нет – или очень мало – и ваш талант однороден с Далем. Это Ваш настоящий род. Вот хоть бы «Ермолай и мельничиха» – не бог знает что, безделка, а хорошо, потому что умно и дельно, с мыслию. А в «Бреттёре» – я уверен – вы творили. Найти свою дорогу, узнать свое место – в этом все для человека, это для него значит сделаться самим собою. Если не ошибаюсь, Ваше призвание – наблюдать действительные явления и передавать их, пропуская через фантазию, но не опираться только на фантазию… Только, ради аллаха, не печатайте ничего такого, что ни то ни се; не то чтоб нехорошо, да и не то чтоб очень хорошо. Это страшно вредит тоталитету известности (извините за кудрявое выражение – лучшего не придумалось). А «Хорь» обещает в Вас замечательного писателя – в будущем.
…Гоголь сильно покаран общественным мнением и разруган во всех журналах; даже друзья его, московские славянофилы, – и те отступились, если не от него, то от гнусной его книги…
Жена моя и все мои домашние, не исключая Вашего крестника [22] – кланяются Вам…»
...
СПб 1(13) марта 1847.
«…Скажу Вам, что я почти переменил мое мнение насчет источника известных поступков *** <Некрасова>. Мне теперь кажется, что он действовал добросовестно, основываясь на объективном праве – а до понятия о другом, высшем, он еще не дорос – а приобрести его не мог по причине того, что вырос в грязной положительности и никогда не был ни идеалистом, ни романтиком на наш манер. Вижу – из его примера – как этот идеализм и романтизм может быть полезен для иных натур, предоставленных самим себе. Гадки они – этот идеализм и романтизм, но что за дело человеку, что ему помогло дурное на вкус лекарство, даже и тогда, если, избавив его от смертельной болезни, привило к его организму другие, но уже не смертельные болезни; главное тут не то, что оно гадко, а то, что оно помогло…
Поездка моя в Силезию решена. Этим я обязан Боткину. Он нашел средство и протолкал меня. Нет, никогда я не хлопотал и никогда не буду хлопотать так о себе, как он хлопотал обо мне. Сколько писем написал он, по этому предмету, ко мне, к А<нненко>ву, к Г<ерце>ну, к брату своему, сколько разговоров, толков имел то с тем, то с другим! Недавно получил он ответ А<нненко>ва и прислал его мне. А<нненко>в дает мне 400 франков. Вы знаете, что это человек порядочно обеспеченный, но отнюдь не богач, – и по себе знаете, что за границей во всякое время 400 франков – по крайней мере – не лишние деньги. Но это еще ничего – этого я всегда ожидал от А<нненко>ва, а вот что тронуло, ущипнуло меня за самое сердце: для меня этот человек изменяет план своего путешествия, не едет в Грецию и Константинополь, а едет в Силезию! От этого, я вам скажу, можно даже сконфузиться – и если б я не знал, не чувствовал глубоко, как сильно и много люблю я А<нненко>ва, мне было бы досадно и неприятно такое путешествие. Отправиться я думаю на первом пароходе…»