Когда обстоятельства вынудили его извлекать доход из своих литературных дарований, он всецело посвятил себя сотрудничеству в газетах и журналах, отказавшись от всякой мысли о большом и серьезном научном труде, который мог занять слишком много времени, а выгоду дать небольшую. Его популярность в обществе оставалась неизменной, и, может быть, боязнь потерять лестную для него репутацию талантливого человека и была подлинной причиной того, что он не решался взяться за какое-нибудь капитальное сочинение. Он не презирал, как Майверс, всех и все на свете, но смотрел на людей и на их дела, как равнодушный зритель смотрит из окна гостиной на переполненные толпой, шумные улицы. Его нельзя было назвать blase[29], но он был совершенно desillusionne[30].
Когда-то он был настроен весьма романтически, но его характер так пропитался серыми тонами жизни, что романтизм стал даже оскорблять его вкус, как яркое пятно на темной ткани. В своих критических суждениях, поступках и образе мыслей он сделался настоящим реалистом.
Но пастор Джон ничего этого не замечал, потому что Уэлби терпеливо и без возражений выслушивал его похвалы идеалистическому воспитанию. Мистер Уэлби не любил спорить о частностях и только как критик обнаруживал задор и язвительную придирчивость, свойственную его саркастическому уму.
Пастор и сэр Питер учинили ему настоящий экзамен, касающийся его религиозных взглядов, и Уэлби с честью его выдержал. Но среди тумана богословской учености личное мнение мистера Уэлби как-то растворилось в высказываниях отцов церкви. На самом деле в вопросах религии он был таким же реалистом, как и во всем остальном, и на христианство смотрел как на одно из проявлений цивилизации, к которому следует относиться с должной почтительностью, как и к другим видам цивилизации: свободе печати, представительному политическому строю, обязательным белым галстукам и черным фракам на балах и т. п. Поэтому он причислял себя, по его собственному выражению, к «эклектическому христианству», приспособляя деистические доктрины к учению церкви, и, таким образом, создавал для себя если не особую веру, то некий личный религиозный устав.
В конце концов голоса всех Чиллингли были отданы в его пользу. Уезжая, он взял с собою Кенелма, с тем чтобы тот приобщался к новым идеям, которым предстояло властвовать над его поколением.
Полтора года оставался Кенелм у этого выдающегося наставника. За это время он поглотил немало ученых книг и часто встречался со знаменитыми людьми – писателями, юристами и учеными. При всём этом он много бывал в свете.
Знатные дамы, подруги молодости его матери, ухватились за него, окружили вниманием, советами, ласками – особенно одна из них, маркиза Гленэлвон, которая питала к Кенелму неизменное чувство благодарности: ее младшего сына, товарища Кенелма по Мертонской школе, Кенелм как-то раз вытащил из воды. Бедный мальчик впоследствии умер от чахотки, и горе матери после утраты – ребенка еще более усиливало ее привязанность к Кенелму.
Леди Гленэлвон считалась одной из первых звезд лондонского светского общества. Ей шел уже пятидесятый год, но она была еще хороша собой, при этом прекрасно образована, умна и добра душой, какими изредка бывают светские дамы. Одна из тех женщин, которым нет равных в умении научить светскому обращению и возвысить характер молодых людей, призванных играть значительную роль в жизни. Леди Гленэлвон была очень недовольна собой, видя, что ей не удается пробудить благородное честолюбие в наследнике рода Чиллингли.
Кенелм обладал весьма привлекательной наружностью. Он был высок и по-юношески строен. Пропорциональность его сложения скрывала исключительную физическую силу, основанную скорее на стойкости организма, нежели на развитии мышц. Хотя лицу его недоставало приятней юношеской округлости, оно, однако, не лишено было своеобразной, мрачной и суровой красе. Его черты нельзя было назвать правильными, но лице поражало яркой оригинальностью, большими черными выразительными глазами и какой-то неуловимой смесью нежности и грусти в спокойной улыбке. Он никогда не смеялся громко, но хорошо понимал юмор, и это читалось в его взглядах. От него можно было услышать странные, неожиданные вещи, которые вызывали улыбку. Но если бы не лукавый блеск в глазах, он не мог бы произносить их с более невинным и серьезным видом, чем монах-траппист, когда, подняв голову над могилой, которую роет, он возглашает свое «memento mori»[31].
В его лице было: что-то притягательное. Женщинам оно казалось полным романтического чувства. Они думали, что человек с таким лицом должен легко влюбляться и его любовь будет исполнена поэзии и страсти. Но он, как юный Ипполит, оставался равнодушен к женским чарам. Кенелм восхищал пастора тем, что продолжал свои атлетические занятия и даже сделался знаменит в школе бокса, которую аккуратно посещал, как и подобает лондонскому джентльмену.
Он приобрел много знакомств, но друзей у него все еще не было. А между тем все, с кем он сталкивался, неизменно чувствовали к нему симпатию. Хотя Кенелм и не отвечал взаимностью на эту симпатию, но и не отталкивал ее.
Голос его и манеры всегда отличались мягкостью, от отца он унаследовал все его невозмутимое спокойствие – дети и собаки инстинктивно привязывались к нему.
Расставшись с Уэлби, Кенелм явился в Кембридж, пропитанный новыми идеями, которые распускались, как молодые ростки. Он поражал других первокурсников, а иногда приводил в недоумение и самих профессоров колледжей Троицы и св. Иоанна.
При этом Кенелм все больше замыкался в себя, избегая общения со сверстниками. В самом деле, он был умен не по летам и после лучшего столичного общества не находил большой прелести в студенческих ужинах и попойках.
Время от времени он оправдывал свою славу отличного боксера – чаще всего это случалось, когда какого-нибудь щуплого студента обижал здоровенный молодец. Тут мускульное христианство Кенелма проявляло себя в полном блеске. В академических занятиях он не особенно старался отличиться. Тем не менее одним из первых сдал выпускные экзамены, получил две университетские награды и хороший диплом, после чего вернулся домой еще более странным и угрюмым молодым человеком – словом, стал еще менее похож на других людей. Из нитей собственного сердца он соткал вокруг себя одиночество и притаился в нем, тихий и настороженный, как паук в паутине.
Благодаря ли природному темпераменту или воспитанию под эгидой таких наставников, как Майверс, для которого новые идеи означали полное пренебрежение ко всему старому, или Уэлби, который принимал рутину настоящего как реалистическую и презирал всякие пророчества будущего как идеалистические, – характерной чертой ума Кенелма стало спокойное безразличие ко всему. В нем трудно было обнаружить те стимулы, которые обычно побуждают человека к действию: тщеславие или честолюбие, жажду похвал или жажду власти. Для женского очарования он до сих пор был неуязвим. Сам не испытав любви, он, однако, много читал о ней, и эта страсть казалась ему непонятным помрачением человеческого рассудка и бесславным отречением от невозмутимого спокойствия духа, необходимого мужчине.
Одна красноречивая книга в пользу безбрачия под названием «Приближение к ангелам», написанная выдающимся оксфордским ученым Децимусом Роучем, произвела на юношеский ум Кенелма такое сильное впечатление, что, будь он католиком, то непременно сделался бы монахом. Если у него и была склонность, то только к отвлеченной истине, то есть к тому, что он считал истиной. А так как то, что представляется истиной одному, непременно кажется ложью другому, это пристрастие влекло за собой ряд неудобств и даже опасностей, как читатель убедится из следующей главы.
В то же время, чтобы вернее оценить последующее поведение Кенелма, умоляю тебя, о чистосердечный читатель – хотя какой же читатель бывает чистосердечен! – умоляю тебя вспомнить, что Кенелм был переполнен новыми идеями, которые при столкновении с глубоким и враждебным потоком старых идей образуют сильные волны, подобные морскому прибою.
В Эксмондеме – большое торжество: праздновалось великое для мира событие, заключавшееся в том, что Кенелм Чиллингли соблаговолил прожить в этом мире двадцать один год.
Молодой наследник произнес речь перед фермерами и другими лицами, допущенными к пиршеству, – речь, мало способствовавшую оживлению среди гостей. Он говорил уверенно и с полным самообладанием, удивительным в юноше, в первый раз обращавшемся к толпе. Но речь его была не из веселых.
Главный арендатор предложил тост за здоровье наследника, естественно упомянув о длинном ряде его предков. Гости неустанно восхваляли достоинства его отца как человека и землевладельца и предсказывали счастье и удачу будущей карьеры сына, основываясь отчасти на превосходных качествах его родителя, отчасти на его собственных успехах в университете.