Когда женщины ушли, генерал позвонил своим камердинерам, двум худощавым, молчаливым, запуганным молодым военнослужащим армии Герреро, жалованье, подготовка и довольствие которых были обеспечены военной помощью Соединенных Штатов. Они быстро, но с величайшей осторожностью одели своего генерала и молча удалились. Генерал был в мундире, который проносит до обеда, а потом облачится в менее формальный гражданский костюм. Сегодня мундир был темно-синий, с золотой оторочкой, с отделанными золотой бахромой эполетами, золоченой портупеей, декоративной саблей в золоченых ножнах; он с огромным удовлетворением оглядел себя в зеркало. Красивый мундир – это было так приятно, поэтому в гардеробе генерала их насчитывалось более полусотни, и все разные. Этот, темно-синий, был одним из самых любимых.
Облачившись в мундир и оглядев себя в зеркало, генерал в приподнятом настроении вышел из своих царственных покоев и, перейдя через коридор, отправился в кают-компанию. Он любил созерцать море, особенно с борта корабля, но смотреть на него до завтрака генералу было противно.
Кроме молодого Харрисона, читавшего книгу за одним из столиков, в кают-компании никого не было. Вот ведь книгочей, вот ведь молчун. Генерал Позос не раз спрашивал себя, что же этот молодой человек из Пенсильвании думает о нем на самом деле, в глубине души. Внешне он никак не выказывал своего отношения, и это было непривычно, ведь генерал мгновенно определял по лицам и глазам других людей, как они относятся к нему. В гамме их чувств чаще всего преобладали страх, презрение или зависть. Но на лице и в глазах молодого Харрисона не отражалось ровным счетом ничего.
Генерал напыщенно прошествовал через залу, ножны сабли лязгнули о металлическую спинку стула. Он уселся за столик вместе с молодым человеком.
– Доброе утро, Боб, – сказал он на своем тяжеловесном кондовом английском, которым так гордился. – Славный денек, – добавил генерал, увидев снопы солнечного света, струившегося сквозь иллюминаторы.
Харрисон оторвался от книги, улыбнулся широкой неопределенной улыбкой, что вообще было ему свойственно, и вежливо закрыл книгу, даже не отметив место, где читал.
– Доброе утро, генерал, – отозвался он. – Да, денек и впрямь славный, пожалуй, лучший с начала плавания.
Он бегло говорил по-испански, но знал, что генерал предпочитает общаться с ним по-английски, поэтому решил оказать ему услугу.
По сути дела, их отношения сводились к бесконечной череде услуг, которые Боб оказывал генералу. Даже попустительствовал ему. Генерал смог припомнить только один случай, когда Харрисон не пошел на уступку, спокойно, невозмутимо, но твердо и наотрез отказав ему. Речь зашла о военной форме. Генералу хотелось, чтобы все его окружение щеголяло в мундирах, хотя, разумеется, и более простого покроя, чем у него. Никто ему в этом не перечил, как и ни в чем другом, до тех пор, пока семь лет назад он не принял в свой штат молодого Харрисона. Да и Харрисон был не прочь позволить снять с себя мерку, чтобы сшить мундир, но в конце концов мерку так и не сняли. Всякий раз, когда генерал заикался об этом, Харрисон приводил бесконечный ряд доводов, разумных и взвешенных, в пользу постоянного ношения обычного делового костюма. Боб никогда не уклонялся от этой темы и, бывало, настолько углублялся в рассуждения, говоря в присущей ему спокойной, неторопливой манере, что в конце концов генералу самому делалось невмоготу, и тогда Харрисон бросал эти разговоры, стоило Позосу только дать ему понять, что он хотел бы обсудить какой-нибудь другой предмет. Эти споры были так утомительны, так злили, и спасу от них не было. Короче, со временем вопрос о мундире Харрисона стал затрагиваться все реже, а потом и вовсе канул в забвение. Боб так и не разжился мундиром и не облачился в него, а на памяти генерала это был единственный случай, когда кто-либо с успехом противостоял его самодурству.
Сейчас на Харрисоне был серый льняной приталенный костюм, белая дакроновая сорочка и светло-серый галстук. Он был статным юношей, чуть выше шести футов, с квадратным, открытым, дружелюбным и честным, типично американским лицом, таким, как у полковника Джона Гленна, а то и еще типичнее. Короткие волосы, простая короткая стрижка. Иногда, читая, Боб надевал очки в роговой оправе, а ногти у него всегда были тщательно вычищены.
Разглядывая его, генерал думал; что сейчас, спустя семь лет, он знал Харрисона ничуть не лучше, чем в самом начале их знакомства, и размышлял над непреложной истиной, сводившейся к тому, что он доверял Харрисону и полагался на него гораздо больше, чем на любого другого члена своего окружения, больше, чем на любого другого человека вообще. А эти мысли причиняли неудобства и грозили толкнуть его на чреватые опасностью предложения. Он шумно прокашлялся, изгоняя всякий сор из головы, и сказал:
– Я полагаю, ты будешь рад встрече с отцом, не так ли?
Харрисон улыбнулся.
– Да уж наверное, сэр.
Не поймешь, то ли он и впрямь так думает, то ли говорит просто из вежливости: Харрисон во всем был вежлив, покладист, но совершенно бесстрастен. «Что он обо мне думает?» – мысленно спросил себя генерал и отвел глаза, когда к нему подошел первый официант с половинкой грейпфрута, с которого начинался каждый генеральский завтрак.
Во время еды их вялый разговор сводился к обсуждению морской прогулки, предстоящей встречи с Харрисоном-старшим и приема доктора Эдгара Фицджералда в постоянный штат генерала. Харрисон выпил еще кофе – то ли потому, что действительно хотел, то ли желая угодить генералу, разделив его общество за трапезой.
Завтрак генерала заканчивался кофе, горячим, крепким и черным. Официант, который его подавал, был новенький, молодой, перепуганный. Яхту слегка качнуло, на миг он потерял равновесие, и полная чашка кофе опрокинулась генералу на колени.
Генерал действовал без промедления. Охваченный ужасом и болью, он отскочил от стола, схватил правой рукой вилку и вонзил в живот окаменевшему от страха стюарду, который застыл на месте, побледнев и вытаращив глаза. Зубцы вилки были слишком коротки и тупы, чтобы нанести серьезное увечье, но следы на коже они все-таки оставили. Вилка упала на палубу, стюард отступил на шаг, и на его кителе появились четыре красных пятнышка, которые тотчас начали расплываться и расти.
«Что он обо мне думает?» – спросил себя генерал, бросив взгляд на Харрисона в надежде застать его врасплох, пока тот еще не пришел в себя после случившегося и этой вспышки ярости.
Харрисон уже вскочил, на лице – участливое и озабоченное выражение. Он протянул генералу свою салфетку.
Хуан Позос сидел у иллюминатора, положив на колени свежий номер журнала «Тайм», и смотрел на темную зелень гор далеко внизу. Кроны самых высоких деревьев были озарены утренним светом, но в долинах по-прежнему стояла глубокая ночь.
Пассажир, дремавший на сиденье рядом с Хуаном, пробормотал что-то нечленораздельное, заерзал и снова угомонился. Хуан печально улыбнулся, глядя на него и завидуя его безмятежности. Способность спать в самолетах он считал одной из примет зрелости, которой сам еще не достиг. На этот раз он летел ночью из Ньюарка до Нового Орлеана, а оттуда до Мехико-Сити и, наконец, до Акапулько. Глаза его уже жгло огнем от недосыпания, но они все равно никак не желали закрываться.
Ну, да теперь и смысла не было спать: менее чем через час они пойдут на посадку. А как все удивятся, увидев его! Хуан улыбнулся в радостном предвкушении, представив себе выражение, которое вскоре появится на лице дядюшки Люка. Удивление и восторг. «Как тебе это удалось, молодой бездельник?» – «Отпросился на пятницу». – «Надеюсь, ничего важного не пропустил?» Эти последние слова будут произнесены с деланной укоризной, которая не обманула бы и слепого. «О-о, всего лишь два-три зачета», – скажет Хуан, смеясь, и дядюшка Люк засмеется вместе с ним, обнимет его за плечи и заявит:
«Ну, приехал, и ладно».
Хуан улыбнулся, предвкушая все это. «О-о, всего лишь два-три зачета, – мысленно повторил он. – О-о, всего лишь два-три зачета». Эта сцена была для него такой же реальной, как горы внизу, как черная лента дороги, которую он мельком видел время от времени. Стекло какой-то машины пустило солнечный зайчик.
Единственную сложность для него представлял генерал. Если он будет пьян, или спутается с женщинами, или станет корчить из себя знаменитость в каком-нибудь «Хилтоне», это еще полбеды, и выходные могут пройти довольно приятно. Но порой, пусть и очень редко, генерал вдруг вспоминал о своем отцовстве и делался сентиментальным, лобызал Хуана в щеку, бил своих шлюх по морде, дабы похвастать произошедшими в нем нравственными переменами, и заявлял, что Хуан должен уехать из Штатов, вернуться в Герреро, домой, и стать настоящим сыном. Тогда генерал обычно кричал: «Я куплю тебе лошадей!» Как будто появление лошадей для игры в поло может вдруг превратить Герреро в дом.