— Не знаю, как они, — сузив глаза, тяжело задышал Месроп, — я человек маленький, скажи спасибо, что столько знаю, ходил за лошадьми и читал… Насчёт их не скажу, но ты — точно турецкий ублюдок…
Я не оскорбился, потому что для меня это не было оскорблением — быть обозванным турком или турецким ублюдком. Я видел перед собой человека, который считал себя достойным профессорского звания, человека, обиженного на своё ремесло конюха. Я ему сказал:
— Тигран и Артавазд были армянские цари. Пап, Аршак, Маштоц были армяне тоже. Вардан, Васак — армяне были. Давид Сасунский, Храбрый Назар. От первых армян до Лео — пять тыщ лет прошло. А мы живём. Ничего, неплохо живём. Один коня пасёт, другой лекции читает, третий учится — на учителя или же на конюха. Каждый может заняться делом другого, тут вопрос тренировки. Что, не так? Хочешь, выстрелю три раза — на четвёртый пробью собаке ухо? По-моему, так. И плакаться тут не из-за чего.
— Молодец, хорошо говоришь, — сплёвывая набок, сказал Месроп. — Одиннадцать месяцев в году ходите по городу в начищенных ботинках, на один месяц — на август — приезжаете в село, приходите к Месропу и говорите: «Что не так, собаке ухо пробью». Ишь ты… Да, да, да, так! Очень даже так! Так, так! — Он с каждым словом бил прикладом о землю, потом отбросил ружьё в сторону.
— Ты займёшься делом или нет, займёшься, наконец, или нет?.. — покраснев, ринулся в разговор заведующий фермой. — Вон куда лошадь забралась, ты тут разговоры разговариваешь, — заведующий фермой сделал движение, будто подталкивал Месропа к далёкому, теряющемуся вдали табуну.
— Левон, — сказал Месроп, и ноздри у него побелели.
— Поди отгони лошадей с поля, тогда поговорим.
— Левон! — тяжело пробормотал Месроп.
Левон повысил голос:
— Вы видите, люди, опять сукин сын Левон виноват! Что-нибудь плохое говорит сукин сын Левон? Да? Просит, чтобы ты работал, — не должен и этого делать? Левов, конечно, виноват, что штрафа на тебя не наложит, тут он виноват, слов нет, лошади колхозные поля травят, этот тут разговорчики разговаривает.
— Левон, — шевельнул губами Месроп.
— Что Левон, что Левон! — Левон уже кричал. — Не хочешь ходить за лошадьми, поди профессором сделайся, кто тебя за руку держит, а на твоё место кого-нибудь уж найдём! Я! Я сам буду ходить за лошадьми! Что он от меня хочет, люди добрые?! Да, да, да, столько дела делаю, и это буду делать!
Как будто надвигалась драка. И Левон хотел, чтобы люди убедились в его невиновности, прежде чем Месроп ударит его. А тот тяжело переводил дыхание, смотрел исподлобья на Левона и, казалось, жевал что-то. Я стоял между ними, и бока мои чувствовали силу кривых узловатых пальцев Месропа, а в моей голове уже гудела тяжесть удара его лапы с обломанными ногтями.
А Левона несло — он говорил, говорил, говорил, — что Месроп плохо работает, что, оставив своё дело, суётся в профессорские дела, табун травит поля, а он тут «Москва — Кремль» повторяет… А у Месропа беззвучно шевелились губы и ноздри ходили ходуном, и Левон трусил, и то и дело выбрасывал вперёд руки, и, верно, первый должен был ударить, потому что боялся.
— Стыдно! — заорал я. — Люди над вами смеются!..
— Кто смеётся?! — Заведующий фермой был хитрый человек, он воспользовался поводом, чтобы отвернуться от Месропа. — Кто смеётся? Покажите мне такого!.. Нет, он вовсе не уходил от драки, просто вот помешали им сукины дети!
Этот Левон был очень хитрый человек, не оборачиваясь к Месропу, он пошёл в сторону, словно по делу какому. И как будто и не было спора, а если и был, то такой, пустяковый, и он говорил, уходя и всё так же не оборачиваясь:
— Лошадей надо погнать с посевов, Месроп. Не враги ведь себе — наши с тобой посевы, выходит, мы с тобой и должны заботиться, кто же ещё. Неудобно, не маленькие, сами должны соображать, не по чужой указке двигаться… — Он говорил и уходил все дальше и дальше, и голос его делался тише. И между словами его не было перерыва. Под конец, вместо того чтобы совсем заглохнуть, его голос вдруг снова прозвучал громко и ясно, словно рядом был: — Айкануш, а Айкануш, — сказал он. — Пришли с ребёнком ножницы…
Это к Месропу, выходит, не относилось.
И опять что-то было не так.
…Младший царский сын погнал коня, оказался в каком-то царстве — деревья чёрные, вода чёрная, солнце чёрное. В тёмное царство угодил, значит, и тут все было ясно и определённо.
— Левон, — прошептал Месроп и сам не услышал своего голоса.
Здесь же определённым было другое — далёкое поле и табун, топчущий его границы. Единственно реальным был табун, к которому и направилась одеревеневшая фигура Месропа. Потом Месроп словно надломился — нагнулся, подобрал с земли ружьё, потом обеими руками взялся за ствол, покрутился на месте, размахнулся что было силы: ружьё упало на землю, и он упал тоже. Ружьё разбилось и выстрелило, два этих звука слились в один, в жарком загоне ленивым лаем отозвалась собака, только и всего — из сорока собак одна. А ему казалось — бомба разорвалась, он бросил бомбу, и весь мир смотрел - в это время на него, и весь мир перепугался, и собаки во всех концах мира услыхали этот взрыв — переполошились и заскулили. Ему казалось, он великан. Он рухнул на землю и теперь лежит распластавшись. Он лежит здесь, беспомощный, и происходит трагедия. Он удалец, смельчак, конь под ним — быстрее ветра, и сабля остра, но враг невидим. А земля не держит его — столько в нём силы. И нужна скала, чтобы поглотила его, спрятала, забрала бы в себя и держала до тех пор, пока…
Ишь, чего захотел… Просто пятидесятилетний человек, конюх, росту метр семьдесят, в шапке-ушанке, с худой морщинистой шеей, с небритым впалым лицом, лежал, уткнувшись лицом в траву, и рвал траву, и бил носком сапога по земле — издали его можно было принять за прилёгшую собаку, или овцу, или, может, за камень.
— Глупый чёрт, — жалея и брезгливо сказал заведующий фермой Левон. — Поди теперь деньги такие найди, чтоб уплатить за ружьё… Дурак…
Вечером, когда овцы были в хлеву, коровы в коровнике, а лошади в яслях и усталые люди, сидя возле палаток, тихо и спокойно курили и беседовали, Левон не мог найти себе места, складывал руки за спиной, тут же выбрасывал их вперёд, и подбородок при этом у него сильно дрожал; казалось, он закричит сейчас, но он не кричал, а подбородок начинал ещё сильнее дрожать, он то и дело взглядывал на Месропа, но тут же отводил взгляд. Потом он взял себя в руки, про ружьё ничего не сказал и ушёл, когда его позвала жена ужинать.
— Ночь тёмная, может гость пожаловать, — сказал он, уходя.
Когда выпадала тёмная ночь и мгла делалась густой, как войлок, а воздух благоухал холодной влагой, и ты чувствовал, как из ущелья поднимается туман и впитывается в твою одежду, волосы, в овечью шерсть, в папиросу в твоей руке, из лесов, что в ущелье, мягко переступая в тумане, являлся медведь с зелёными горящими глазами. Собаки покрывались гусиной кожей, овцы беспокойно начинали толкаться, будто их кто в сите потряхивал, жеребец прижимал уши к шее, а шею вытягивал так, что казалось, она вот-вот оторвётся, и ноздри его раздувались и рвались — так он фыркал, спящие на одной тахте ребятишки жались друг к дружке, стены у палатки были тонкие, слышно было всё, что делается на улице.
— Ушёл?
— Чтоб он подох.
О ружьё заговорил сам Месроп.
— Айта, Левон… — Он долго обдумывал про себя что-то и от этого позвал неожиданно — сразу и громко и вроде как обиженно: — Айта, сам сказал и ушёл?
Левон в палатке ел обед и бурчал на жену и внуков и поэтому не сразу ответил.
— Айта, Левон…
— Обед сварить и то не умеешь, о чём думаешь, когда варишь, стряпай лучше, что тебе стоит… Эй, кто там! В чём дело, Месроп?
— Айта, сказал и ушёл?
— А что же, сидеть с тобой рядом прикажешь?
— Дал бы ружьё какое-никакое.
— Давали тебе, где оно? — И с ложкой у рта Левон подождал, пока тот ответит. Снаружи долго молчали. Лицо у Левона задёргалось, и он, разозлившись, повысил голос: — А?!
Месроп не решился повторить просьбу, и Левон, выругавшись, снова принялся за обед. И слышно было, как позвякивает алюминиевая ложка о тарелку и как отодвинутая тарелка стукнулась о другие тарелки.
— Беспортошный дурак!.. Старый чёрт!
В слабом, несмело вытекающем из палаток свете показался Месроп и снова исчез. Через полчаса вынырнул из темноты — с обломками ружья в руках. Потом он долго сидел и, сопя, прилаживал эти обломки, связывая их тонкой медной проволокой.
В конце концов это был покалеченный человек.
В 1908 году в горах один азербайджанец и один армянин дрались на кинжалах. Байрам и Аветик. Потом в ход пошли дубинки, кинжалы были отложены, потом первый с кинжалом в руках разбежался — и на Аветика, а Аветик схватил ружьё с земли и прошил тому брюхо. Родные убитого два раза стреляли по Аветику, один раз в 1909 году, другой — в 1916-м, но счастье было на стороне Аветика,. Те, Аветик и Байрам, не знали, что всё так получится. Они бы потом обязательно пожалели о том, что поспорили. Но дела их были плохи, потому что они всё друг про дружку знали: в одну минуту они выпалили друг другу в лицо, что жена одного жила со своим слугой и что отец другого восемь жён держит, даром что дряхлый, наверное, соседи приходят на помощь… Нет, их — Аветика и Байрама — дело было плохо, очень плохо. И дубина, как назло, оказалась в эту минуту под рукой, и кинжал, и ружьё, как же тут было удержаться?