Ксёндз хитро улыбнулся и сказал с нескрываемой иронией:
— Разве вы думаете, что у меня мало шансов быть повешенным и без газеты?
Наши спят. По дому крадутся чьи-то лёгкие шаги. Экономка? Неистово лает дворовый пёс. Ксёндз приоткрывает двери.
— Чего это собака лает? — спрашиваю я.
— Это она так приучена: как только издали заслышит запах солдатского полушубка, так сейчас лай подымает.
Бедный ксёндз! Он все перепутал. Эта шутка, вероятно, имела успех у немецких офицеров. Повторять её русским гостям — довольно рискованно. Но что прикажете делать, если деревня эта переходит из рук в руки, и он, как женщина, легко меняющая привязанности, незаметно начинает путать имена и привычки своих любовников. Кто знает, чем кончится сегодняшняя ночная канонада? Может быть, завтра в этой комнате уже будут ночевать австрийские офицеры? И ксёндз, уходя в свою опочивальню, будет вежливо говорить им:
— Добра ноц!
Война с каждым часом все глубже внедряется в жизнь страны. И это выражается не только в том, что больше становится безлошадных, голодных и разорённых, но, что гораздо страшнее, — в полной психологической неустойчивости. Население ко всему начинает относиться с апатическим безразличием. Оно теряет устои, понятие о чести, теряет привязанности к месту, стране, жизни. Оно ни во что не верит и знает лишь одно: есть пушки, которые бухают, и только их надо бояться.
А все остальное — трын-трава.
* * *
От Хмельника до Буска шоссе идёт по крутым подъёмам и скатам. Непрерывной лентой вьётся широкая каменная тропа, окаймлённая рвами, и то исчезает в сосновой чаще, то опять вырывается на широкий простор, где сыплет колючими иглами пурга и жалобно стонут телеграфные провода, где тонким куревом стелется седая поползуха, где сидят рядами, нахохлившись, чёрные грачи.
Ветер сбивает с ног и устилает дорогу скользкой крупой. Холодно. Мутная пелена застилает небо и землю, и кажется, будто все это какой-то странный тяжёлый сон, который будет длиться ещё долгие дни. С изумлением думаешь: для чего мы здесь? Куда идём? Неужели это война? Со стороны никто не поверит, что так воюют. Но именно это и есть война. Вы все, сидящие за тридевять земель от полей сражений и жадно глотающие с утренним чаем эффектные реляции о победах, вы хотели бы всюду видеть мужество и героизм. Но их нет. Есть лишь усталые, полуголодные солдаты, продрогшие возчики, скрипучие возы, скользкие или грязные дороги, зябнущие от холода лошади, испуганные жители и бухающие пушки. И только на узенькой линии, где соприкасаются две воюющие армии, серые будни войны на мгновение вспыхивают смертоносным энтузиазмом, который устилает землю грудами человеческих трупов и духом опустошения и скорби наполняет сердца.
Когда подъезжали к Буску, вечерело. Исхлёстанные колючей крупой, продрогшие и голодные, остановились в старом нетопленном доме, в квартире, брошенной на произвол судьбы и холодного ветра. Из сеней дует. Двери не прикрываются. Топить нечем. Ничего не поделаешь: надо смотреть сквозь пальцы на ловкую работу артиллерийских тесаков, разрубающих на топливо обывательские заборы. Две чашки горячего чаю и несколько бутербродов проясняют настроение. Все снова смеются. Раздражение и усталость улетучиваются. Двадцатичетырехверстный переход начинает казаться пикником, после которого теперь по жилам переливается сладкая истома.
На дворе потеплело. Сквозь незавешенные стекла ясно видны тёмные силуэты телеграфных столбов и далёкие крыши, покрытые синеватым снегом. Издали глухо доносятся редкие удары тяжёлой артиллерии. Как не хочется умирать в такую ночь, и сколько жизней угаснет сегодня под этим звёздным небом. Во имя чего?..
* * *
Утро, тихое, ласковое. Длинным цугом вытянулся наш странный обоз. Впереди командирский кучер Драчев на двуколке, за ним Базунов, потом управленские возы с фуражом и наконец одна за другой крестьянские фурманки. Фигуры возчиков печально-комические. Большинство без сапог. Трое в солдатских полушубках. Люди всех возрастов — от седоусых стариков до безбородых юношей. Шагают понурые, угрюмые. Каждое утро они выдумывают десятки новых болезней и просятся домой. Падает мягкий, крупный, пушистый снег. Деревья, осыпанные снегом, стоят длинными ровными рядами, как на оперных декорациях. Мы подъезжаем к пограничной переправе.
22 декабря в половине второго по петербургскому времени мы перешли через понтонный мост и очутились в Галиции. Кучками стояли солдаты, теснились военные и обывательские подводы, валялись груды обтёсанных брёвен для строящегося моста. От переправы сразу же начинается ровное австрийское шоссе, идущее вдоль Вислы. По бокам шоссе толстые короткие ветлы с сердито растрёпанными верхушками из голых прутьев. На повороте белая большая доска, на которой чёткими буквами обозначено по-польски: «Королевская область Галиция. Уезд Домбровский. Местечко Щуцин».
Щуцин — небольшое галицийское местечко с двухэтажными каменными домами, старым костёлом и большими лавками. Но все это в прошлом. Сейчас Щуцин — совершенно мёртвый посёлок, по которому, как по кладбищу, блуждают наши солдаты. Дома все разрушены, окон нет, печи разворочены, на полу сено, рваные еврейские молитвенники, много битой посуды, тряпки и зловонная грязь. Лишь кое-где на задворках мелькают робкие обывательские фигуры. И дальше, за Щуцином, такая же мёртвая тишина. Деревни покинуты. Над крышами ни дымка, в окнах пусто. На дворе ни гусей, ни скота, ни телег. Даже на деревьях, растущих вдоль шоссе, — ни одного воробья. Изредка встречаются обывательские фурманки с молчаливыми польскими мужиками, приветствующими нас низкими-низкими поклонами. На одной фурманке, погоняемой поляком, сидел чернобородый галицийский еврей. Один из наших молодых возчиков, проходя мимо него, хлестнул его батогом, о чем радостно сообщил нашим солдатам.
Часам к четырём добрались до Ривана — большой деревни, расположенной перпендикулярно к шоссе. Свернули и пошли вдоль узкой речонки, обсаженной ветлами. Остановились в просторной крестьянской хате. В доме порядок: большие коричневые кафельные печи, деревянный пол, крашеные скамьи. Во дворе — сараи с навесами для лошадей, бетонный колодец, чистый деревянный клозет. Хозяйка, баба лет сорока пяти, плачет и громко вздыхает.
— Чего ты?
Да у меня уж стояли и наши войска, и русские, и казаки.
Забрали лошадей, коров, гусей. С тех пор как русские солдаты пришли, житья не стало. Достать ничего нельзя. За керосином надо за Вислу ходить, и платим по двадцать пять копеек за фунт.
Спрашиваю Кубицкого:
— Нравится тебе здесь?
— Да, во всем порядок. Каждая каморка — все хозяйственное.
— Хорошо живут, — вмешивается Драчев. — Отчётливо. Только зачем бежали? Здесь бы жили — от нас нажились бы.
— От нас не разживёшься! — смеётся Кубицкий.
— А все их император, — солидно продолжает Драчев. — Не схотел жить в мире, весь свет взбаламутил. Вот как бы Бог помог в колодки его заковать — знал бы, как войны устраивать.
Кроме нас в Риване стоят две роты Седлецкого полка. Солдаты угрюмо советуют:
— Какая уж тут днёвка, тут и ночью ничем не разживёшься. Едем дальше. Дорога размытая, грязная и скользкая. Лошади подвигаются с трудом. Гнилой ветер гонит густые рыхлые облака. На полях талый снег. Бегут потоки талой воды. На проталинах зелёная травка. Вообще весь пейзаж таков, каким он бывает у нас ранней весной, в начале марта. За два часа с трудом сделали восемь вёрст, заночевали в Домброве.
И здесь та же картина. Жителей почти нет. Дома заняты нашими войсками: понтонным батальоном, госпиталями, хлебопекарнями и обозами. Сунулись в магистрат, в аптеку, в комендатуру — везде битком набито. Дома разграблены. Из лавок все вынесено, и они превращены в конюшни.
Подъезжаем к Тарнову. Грохочет страшная канонада: позиции верстах в трёх от дороги. Над Тарновом дымки разрывающихся снарядов. По временам — вспышки наших пушечных выстрелов.
Издали Тарнов похож на Владивосток: те же голубоватые горы и сбегающие вниз по уступам каменные дома. Живописно раскинутые предгорья Карпат, а за ними — вдали, теряясь в облаках, — синеют карпатские вершины. Вся обстановка — точно батальные декорации Верещагина: горные хребты, котловины, дымки шрапнелей, блеск пушечных выстрелов, зажжённые домики... Над ними все время реют два моноплана и один биплан. Биплан жёлтого цвета, кажется, австрийский.
В Тарнове мы разыскали второй парк нашей бригады — под командой Пятницкого. Он расположился за городом, на дальней окраине.
Ночью, часу в одиннадцатом, послышалась чрезвычайно сильная канонада. Казалось, что снаряды рвутся над городом и падают где-то совсем близко. Это длилось минут восемь. Базунов выскочил из своей комнаты:
— Послушайте, вы держите связь со штабом? А то ведь теперь время такое, что каждую минуту надо быть начеку.