Меня охватило удушье, глаза заволокло слезой, строчки прыгали и расплывались. «Бабушка совсем старенькая, — продолжал я читать детские каракули, — я осталась одна… Дядя комиссар, напишите мне, скоро ли приедет мой папа?»
7 марта по палатам медсанбата пронесся слух: «Командующий армией товарищ Петров в штольне…» В нашей офицерской палате в воздухе плавал табачный дым. Шутили: генерал пройдет и никого не заметит. Но было не до шуток: медперсонал бегал по палатам как угорелый, заправлялись кровати, собирались бумажки, везде наводился порядок.
Генерал появился неожиданно, из глубины штольни. За ним следовала, кроме врачей, группа офицеров. Среди них я узнал заместителя начальника политотдела дивизии старшего батальонного комиссара С. Н. Вашука.
Командующий остановился у первой стоявшей у двери кровати П. М. Субботина. Говорил с Петром Михайловичем минуты три, потом прошел дальше. На середине палаты его остановил Вашук. Увидев меня, он что–то сказал генералу, и после этого все подошли ко мне, Иван Ефимович взялся руками за спинку кровати, я увидел, как внимательно через пенсне он рассматривал меня.
— Так сколько уже дней лежишь, Рындин?
— Седьмые сутки, товарищ командующий, — ответил я.
Я видел, как у командующего подергивается правая щека. Об этом его физическом недостатке знал почти каждый боец армии, все знали также, что Петров участвовал в первой империалистической войне, затем в гражданской, был контужен, несколько раз ранен.
— Значит, взяли высоту 157,5? — снова спросил генерал.
— И отдали, товарищ командующий, — ответил я без всякого энтузиазма.
— И отдали? Г–м–м. Это тебе не гражданская война! — Иван Ефимович быстро повернулся и направился к выходу.
Через некоторое время в палате появилась медсестра, остановилась на середине палаты и объявила:
— Генерал был у Ониловой. Сказал: «Ты героиня наша, по тебе равняются бойцы армии… Держись, дочка!» Наклонился и поцеловал ее. А Нина плачет, — медсестра умолкла, молчали и все находящиеся в палате.
Вечером по медсанбату как молния разнеслась весть: Нина Онилова скончалась.
Хоронили нашу героиню на следующий день—8 марта, со всеми воинскими почестями на кладбище Коммунаров. Никто из нас тогда не мог знать, что через двадцать лет эта отважная защитница Севастополя будет посмертно удостоена звания Героя Советского Союза и на ее могиле появится монумент, на котором в лучах солнца будут сиять слова: «Герою Советского Союза Нине Ониловой».
Был конец мая 1942 года. Вокруг бушевала весна: все тянулось к жизни. Настроение выздоравливающих было единым — скорее оторваться от лечебных процедур и перевязок, вернуться в действующую армию. Я часто заходил в отдел кадров армии, располагавшийся по соседству с Карантинной бухтой, просил отправить меня в родной полк. В один из таких визитов майор–кадровик ответил кому–то в трубку телефона:
— Рындин здесь.
Затем он сказал мне:
— Посидите минутку.
Поняв, что меня ждет какая–то неожиданность, я молча смотрел на плакат, изображающий бойца с большим красным штыком.
В комнату стремительно вошел высокий, плечистый человек, в его петлицах красовались три прямоугольника.
— Вот тебе Рындин, — сообщил ему кадровик.
— Алексей Ефремович, дорогой! — Я не успел прийти в себя, как незнакомец схватил меня в объятия.
Я продолжал оставаться в крайнем недоумении.
— Идем сядем к столу, — потянул меня незнакомец в другой угол комнаты.
Я смотрел в его наполненные радостью голубые глаза, на вспотевшую светлую прическу и наконец не выдержал:
— Позвольте, я вас первый раз вижу и не знаю, кто вы?
— Правильно. Ты меня не видел, но я тебя знаю, А я—Митогуз Кузьма Тихонович, — и захохотал, — Сейчас все узнаешь…
И он начал рассказывать, как в 1920 году в моей родной станице стоял полк 34‑й дивизии, а Митогуз тогда был политруком роты.
— Я три месяца жил на квартире твоего отца, — пояснил он и назвал по имени и отчеству моих родителей, сестру и брата. — Какие хорошие люди! А тебя я видел только на фото. Помню, станичники рассказывали, как ты, будучи первым председателем ревкома, устанавливал вместе с фронтовиками Советскую власть, сражался с кулаками и прочей белогвардейской сволочью. .
— Все верно, — подтвердил я, немало удивленный и этой встречей, и его благодарной памятью. Мелькнула мысль: «Неужели, чтобы только пожать мне руку и вспомнить прошлое, этот человек искал меня?». Между тем неугомонный Митогуз продолжал:
— Теперь вот что. Во–первых, я — начальник политотдела 388‑й дивизии… Во–вторых, у нас в штабе служит офицером связи» кто бы ты думал? — загадочно улыбнулся он.
Я двинул плечами.
— Павлик Букреев! Он тебя ждет…
Назвав эту фамилию, Митогуз предполагал, что от этого сообщения, я свалюсь со стула. Я действительна был поражен этой новостью и не мог удержаться от улыбки. Встретить где–то вдали от родного дома, на фронте, старого школьного приятеля, товарища по подполью, бойца красногвардейского отряда! Это было удивительно!
— Едем к нам, вместе будем воевать! — решительна предложил Митогуз. — Майор, выписывай направление Рындину, — наступал он на кадровика.
Я начал возражать. Говорил о том, что хочу вернуться в родной полк, в котором получил первое боевое крещение и был ранен, что это один из полков легендарной Чапаевской дивизии.
Но кадровик стал на сторону моего «противника», и я сдался. Через несколько минут в «газике» Митогуза мы мчались в сторону Херсонесского мыса. «Чапаевцы будут на меня в обиде, скажут, что изменил им», — думал в дороге.
Остановились в Юхариной балке.
— Здесь наше хозяйство, — сказал Митогуз, спрыгивая с машины.
Вошли в штольню, и я увидел Букреева. Мы долго молча обнимались. Я смотрел на Букреева — невысокого, худощавого, с морщинками на лице и растерянной улыбкой уже лысеющего человека — и сравнивал его с тем Павликом, который навсегда остался в моей памяти: подвижный, решительный, никогда ни в чем не уступающий.
— Ну, а теперь о службе, — проговорил Митогуз. — Ты, Алексей Ефремович, назначаешься инструктором политотдела. Теперь перейдем к делам неотложным…
Начался разговор о подготовке частей дивизии к новым боям.
Утром 21 июня 1942 года фашисты обрушили всю огневую мощь на Севастополь. В небе стаями кружили самолеты с черными крестами. В этот день противник сбросил на город свыше 2600 бомб. В разных его местах поднимались оранжевые языки пламени и столбы дыма, вздрагивала земля, с треском раскалывался воз–щух. Уже было разрушено более 60 процентов домов[2]. Над старой черноморской крепостью стоял черный, густой дым. По извилистым траншеям передовой от Балаклавы и до Черной речки беспрерывно клокотала пулеметно–автоматная стрельба. Над этой огневой линией колыхалось знойное марево дня. Воздух пропитан удушливыми газами, бойцы в окопах и траншеях изнывали от жажды. Шла третья неделя ожесточенных боев на Севастопольском плацдарме.
За беспрерывные попытки ворваться в город противник расплачивался неисчислимыми потерями. Несли значительные потери и мы. 773‑й стрелковый полк, к которому в период оборонительных боев я был прикреплен, отражая яростные атаки врага, потерял почти две трети своего состава. Казалось, мы сделали все возможное, чтобы сдержать огневой шквал, но люди один за другим выходили из строя. Иногда возникала мысль: все кончено. Пальцы, онемевшие от напряжения и усталости, уже были не в силах нажать на спусковой крючок автомата. Жажда вызывала удушье. Но снова и снова какая–то неведомая сила, ярость, вера в победу поднимали нас в атаку, и мы бросались на брустверы окопов, стреляли на ходу, кололи штыками. Гитлеровцы откатывались, и на короткое время наступало затишье.
В такие минуты в разговор вступал мой связной, не то с укоризной, не то с отчаянием он повторял:
— А наши молчат, очень уж долго молчат…
Действительно, не было слышно яростного, неумолчного ответа наших батарей, скорострельного говора зенитных орудий. В чем дело? Ответ мог быть только один: мало снарядов, очень мало, подвезти новые позавчера было трудно, вчера еще труднее, а сегодня, наверное, невозможно. А фашистские стервятники безнаказанно пикируют на наши окопы, кружат над самой землей.
— Ничего, не раскисай, и не то видели, — пытался я подбодрить своего боевого помощника. Но, очевидно в моих словах не было той прежней уверенности, мой голос звучал неестественно бодро, потому что мои спутник ответил так, будто не ему, а мНе больше всего в эту минуту были нужны утешительные слова:
— Тяжело, да ничего, выдюжим… Восемь месяцев Гитлер обламывает зубы о камни нашего Севастополя!
…Ночью мы оставили село Кадыковка. Собственно,, селом ее уже нельзя было назвать. Кадыковка превратилась в сплошные руины. Всюду груды битого кирпича, обожженной^ штукатурки, труха из глинобитных стен, изуродованные перекрытия домов. Не уцелело ни одного здания. Не сохранилось признаков, по которым можно было бы определить, где прежде стояли школа, клуб, дом. И тем не менее изо дня в день еще до восхода солнца десятки «юнкерсов» с остервенением набрасывались на жалкие руины Кадыковки, в которых затаились оборонявшиеся бойцы.