– Прекрасно! – выдавил из себя Агеев и не в лад со своими чувствами выкрикнул: – Воды! Дайте воды!
Тут же, однако, подумал, что не сдержался напрасно, вряд ли стоило просить воды у этого человека. К его удивлению, Ковешко с фонарем повернулся к двери.
– Эй, там! Дайте воды...
Он снова повернул фонарь, направляя свет в камеру, посветил на Агеева. Но Агеев молчал, мучимый жаждой и непроходящей болью в боку и особенно в челюсти. Он не имел ни сил, ни желания разговаривать с интеллектуальным земляком, да еще на столь отвлеченные темы. Но, кажется, Ковешко ничего другого от него и не требовал.
– Вот ведь как получается! Несчастная нация. Беларусины на протяжении всей своей истории исполняли чужие роли не ими написанных пьес. Таскали каштаны из огня для чужих интересов. Для литовских, для польских, для российских, разумеется. Что значит прозевать свое время, проспать свой поезд.
– Какой поезд? – не поняв, прохрипел Агеев и прикрыл единственный зрячий глаз – его поташнивало.
– Исторический. Мы его проворонили, дорогой, а поезда, как известно, не возвращаются. Обратного хода история не имеет... Вот напоите его.
Раскрыв глаз, Агеев увидел в полутьме протянутый к нему котелок и жадно припал к нему разбитыми губами. Не отрываясь, он выпил всю воду и обессиленно уронил руки. Ковешко спросил:
– Еще?
– Дайте и еще, – сказал он, подумав, что, пока есть возможность, надо напиться про запас. Потом могут не дать.
– Принесите еще, – распорядился Ковешко и, покачивая фонарем, прошелся по камере. Одним глазом Агеев проследил за тусклыми бликами на черных стенах. Нет, вроде никакого гвоздя здесь не было, окна тоже. Только в двери чернела небольшая дырка-глазок, выходящая в темный подземный проход. – А теперь они использовали вас, – поворачиваясь от стены, продолжал Ковешко. – Чтобы таскать каштаны из европейского огня. Зачем эти никчемные плоды для беларусинов?
Агеев вдруг понял, о чем он, и с некоторым удивлением взглянул на тусклую фигуру в шляпе, косой тенью вытянувшуюся по стене подземелья.
– А вы для кого таскаете? Эти каштаны? – с трудом двигая болезненной челюстью, спросил он.
Ковешко озадаченно помолчал, прежде чем ответить, вздохнул.
– Да, вы правы. И я таскаю, – вдруг согласился он. – Что делать, такова историческая закономерность. Но я с той только разницей, что мне наградою будет жизнь, а вам, кажется, смерть. Так-то! – смиренно закончил он. – Разве это разумно?
– У каждого свой разум.
– Вот это и плохо. В судьбоносные моменты истории надо уметь подчинить свой разум логике исторического процесса.
– То есть немцам? – держась за разбитую щеку, неприязненно спросил Агеев.
– В данном случае – да, немцам. Ведь уже ясно, что им принадлежит будущее.
– А нам?
– Что? Не понял?
– А что принадлежит нам? Большая могила? – спросил Агеев.
– А мы должны приспособиться, может быть, даже ассимилироваться, раствориться в германской стихии. Если мы не хотим исчезнуть физически. Другого выхода у нас нет, – проникновенно заговорил Ковешко, явно стараясь в чем-то переубедить Агеева. Но Агееву было неприятно и мучительно во всех отношениях продолжать этот разговор, и он зло выпалил:
– Будь он проклят, такой выход. Уж лучше могила...
Ковешко промолчал, прошелся с фонарем по подземелью, снова повернулся к нему.
– А вот с могилой не следует торопиться, потому что... Потому что история склонна к неожиданностям. Иногда она поступает вопреки собственной логике и предоставляет упущенный шанс.
«Ну и ну! – подумал Агеев. – Чего добивается этот человек? И кто он? Поп? Ксендз? Полицейский? Или хитрый гестаповец?»
– Дело в том, что... Сейчас сюда явится шеф района. Он хочет на вас посмотреть. Среди немцев, знаете, разговоры: пойман с поличным, а упирается. И не просит пощады. Это, знаете, впечатляет сентиментальные германские души. Такое им в новинку.
«Значит, уже передал немцам, сволочь!» – с неприязнью подумал Агеев о Дрозденко. А говорил, что еще есть время. Но не успел схватить, как уже доложил СД, чтобы выслужиться. Ухватить свой каштан. Впрочем, Дрозденко ему мстил и из личных побуждений. За то, что Агеев его подвел, поступил не по совести. Как будто эти люди что-то понимают о совести. Качелей ему было мало, так вот поспешил передать немцам.
Теперь, конечно, его песенка спета...
Приподняв фонарь, Ковешко посветил им на луковицу вынутых из кармана часов и сказал с беспокойством:
– Да, уже десять. Так вы это, знаете, повежливее с ним. Доктор Штумбахер – человек тонкий, образованный. Работал в имперском управлении по культуре. Так что...
– Чего ему надо? Конкретно?
– Кажется, ничего. Побеседовать, познакомиться.
– Познакомиться со смертником? Пощекотать нервы?
– Кто знает, кто знает, – неопределенно подхватил Ковешко. – Если вы поведете себя подобающим образом... Или, скажем, попросите. Он обладает большой властью. Может и того... Помиловать!
Ну, все ясно, подумал Агеев. Я должен надеяться. На случай! На милость шефа района. И, конечно, вести себя соответственно. Раскаяться, дать показания. Выдать ребят и Марию. Но ведь все равно не помилуют!
– А что, меня уже осудили? – спросил, подумав, Агеев.
– Ну, знаете, тут суд упрощенный. Ввиду военного времени, – почти дружески разъяснил Ковешко, держа перед ним закопченный фонарь, красный огонек которого едва разгонял мрак в этой просторной камере. Но вот Ковешко весь встрепенулся, поспешно обернулся к двери, видно, его слух уловил в коридоре движение, и он распахнул дверь, освещая порог. Тотчас, однако, свет его фонаря померк под ярким лучом из коридора. Шурша плащами, в камеру вошли несколько человек, яркий свет электрического фонарика из рук переднего пошарил по голым стенам и, ослепив Агеева, замер на нем. Ковешко торопливо заговорил по-немецки, пришедшие внимательно и молча выслушали. Тем временем ослепительный луч бесцеремонно ощупывал его на полу, несколько задержался на его сапогах, осветил командирские бриджи и снова ударил в глаза. Совершенно ослепленный им, Агеев не имел возможности увидеть светившего, лишь выше, под мрачным потолком едва выделялись очертания его высокой фуражки. Немец что-то произнес негромко, и Ковешко повернулся к Агееву.
– Господин шеф района спрашивает, кто вас заставил вредить немецким войскам?
– Никто не заставлял, – буркнул Агеев, и немец опять, сильно картавя, произнес длинную фразу.
– Почему вы, русский офицер, не сдались в плен, когда увидели, что сопротивление бесполезно и война проиграна? – чужим, жестким голосом переводил Ковешко. Вполуха слушая его, Агеев подумал: начал таскать каштаны его землячок.
– Еще не известно, кем она проиграна, – сказал он, и немец, выслушав перевод, тихо бросил:
– Варум?
– Почему вы считаете, что неизвестно?
– Потому что кишка тонка у вашего Гитлера.
Ковешко многословно перевел. Немец помолчал, хмыкнул и снова произнес длинную фразу, выслушав которую, Ковешко сказал «Я, я» и перевел:
– Господин шеф района говорит, что глупое упрямство никогда не украшало цивилизованного человека. Что же касается славянина, то, хотя это качество у него в крови, оно ему сильно вредит. Гораздо разумнее трезво обо всем подумать и совершить свой выбор.
– Свой выбор я сделал.
– Вы ошиблись с выбором, – сказал Ковешко.
– Это мое дело.
Немец опять что-то заговорил своим тихим голосом.
– Если вы патриот, – начал переводить Ковешко, – что в данных обстоятельствах может быть объяснимо, то вы нам должны быть благодарны. Предотвратив ваш бандитский замысел, мы казним лишь нескольких виновных. В противном случае были бы расстреляны сто заложников.
– Гундэрт цивильмэнш! – со значением повторил шеф района.
– Это вы умеете, – тихо сказал Агеев и спросил громче: – Когда вы меня расстреляете?
Они пообсуждали что-то по-немецки, и Ковешко холодно объяснил:
– Это произойдет в удобное для нас время. По усмотрению СД и полиции безопасности.
– Расплывчато и неопределенно, – сказал Агеев. – Но и на том спасибо...
Ковешко, однако, оставил его слова без ответа, все свое внимание перенеся на немцев. Все время ослеплявший Агеева луч фонарика скользнул в сторону, метнулся под ноги, на порог, сапоги стали поворачивать к выходу. Агеев враз расслабился, вздохнул. Только теперь он заметил, в каком напряжении находился, внутри у него все словно вибрировало, как натянутая струна, и он сжимался от боли в боку, в ожидании неизвестно чего. Хотя чего уж было ему ждать или бояться, чего остерегаться? Он был раздавлен, избит, изувечен и ждал последнего, чего мог дождаться, ничто, казалось, не могло его ни порадовать, ни опечалить. Несмотря на старания Ковешко, надежды у него не прибавилось, и он точно знал, что часы его сочтены. Конечно же, живым они его отсюда не выпустят. Ну а если бы и вознамерились выпустить, куда бы он побежал? Ведь следом они пустят слух, что он их агент Непонятливый, и от него отшатнутся все. Тот же Молокович первым потребует расправы над ним и будет прав. Пожалуй, на его месте Агеев поступил бы так же. Впрочем, может, так будет и лучше, в живых ему оставаться нельзя, теперь для него единственный выход – погибель, и как можно скорее. Он попал в безжалостные жернова войны, эти жернова смелют его в порошок. Где-то он допустил ошибку, сделал не так, свернул не в ту сторону на кровавом распутье войны, и вот результат. Результат – ноль.