«Предчувствие разочарований, ожидающих нас в Париже, и известный страх перед ними, который мы тщательно скрывали друг от друга… побудили нас принять решение поселиться на несколько недель в Булони»[107]. Действительно, до начала театрального сезона было еще далеко, и Вагнеры были настолько измучены путешествием, что решили дать себе небольшую передышку. Тем более что оказалось, что ее благословляет сама судьба.
Вагнер, к своей огромной радости, узнал, что Мейербер в настоящее время находится именно в Булони. Несмотря на то, что ответа от «парижского маэстро» на свое первое письмо Рихард так и не дождался, он много читал о любезности и услужливости Мейербера по отношению к молодым талантам. Он решил рискнуть и не обманулся в своих ожиданиях: «Мейербер принял меня сейчас же и чрезвычайно любезно. Он произвел на меня во всех отношениях хорошее впечатление… К моему намерению пробить себе дорогу в Париже в качестве драматического композитора он отнесся сочувственно, отнюдь не считая его безнадежным. Он разрешил мне прочитать ему текст „Риенци“, выслушал его до конца третьего действия и взял два готовых акта для просмотра. При следующем посещении он проявил самое горячее участие к моей работе… Он обещал мне рекомендательные письма к директору Большой оперы (театр „Гранд-опера“. — М. З.) Дюпоншелю и первому дирижеру ее Габенеку»[108].
Вагнер был благодарен Мейерберу за оказанную помощь и очарован его обходительностью. Никаких намеков на вражду якобы по национальному принципу, которая проявится впоследствии, не было и в помине. Мы будем останавливаться столь подробно на эволюции отношений двух музыкантов для того, чтобы, в том числе и на этом примере, со всей очевидностью показать, что Вагнеру изначально были абсолютно чужды любые проявления антисемитизма.
Кроме того, мы постараемся доказать один на первый взгляд парадоксальный тезис, что сама природа этого постыдного явления у Вагнера была совершенно иной, чем было принято считать до сих пор: антисемитизм Вагнера носил не идейный, а личностный и, если можно так выразиться, точечный характер, то есть был направлен не на нацию в целом, а на отдельных ее представителей, которым композитор не смог простить нанесенные непосредственно ему обиды. Вагнеру было свойственно возводить частное в ранг общественного, поэтому его, пожалуй, как никого другого нельзя рассматривать вне среды, даже вне его сиюминутного настроения. Менялись внешние обстоятельства — менялось его внутреннее мироощущение. Именно поэтому в своем литературном и эпистолярном наследии Вагнер очень часто противоречит сам себе и ни в коем случае не является последовательным проводником какой-либо одной политической или социальной идеи. Большинство работ, написанных им, создавались под влиянием текущего момента, а следовательно, не могут восприниматься в качестве отражения его истинного мировоззрения. Учитывая то, что обвинения Вагнера в антисемитизме являются наиболее серьезными, в соответствующей главе мы остановимся на этом болезненном моменте более подробно, пока же повторим еще раз: в описываемый период Вагнер являлся уже сложившейся во всех отношениях личностью, в которой не было места никакой ксенофобии!
Шестнадцатого сентября 1839 года полные радужных надежд Рихард и Минна покинули Булонь и выехали в сторону французской столицы.
Париж того времени можно смело назвать «столицей мирового искусства». Здесь жили и писали свои бессмертные произведения Стендаль, Проспер Мериме, Виктор Гюго, Жорж Санд, Альфред Мюссе, Оноре де Бальзак, отец и сын Дюма. Сюда приезжали и подолгу жили Генрих Гейне и Карл Людвиг Берне[109]. Музыкальное и театральное искусство также находилось на подъеме. Славу тогдашнего парижского мира музыки составляли Даниель Обер, Адольф Адан, Гектор Берлиоз[110], Джакомо Мейербер, Джоаккино Россини[111], который не только ставил в Париже свои оперы, но и в течение многих лет занимал там должность директора Итальянской оперы. Считали за честь поставить свои произведения в Париже и великие итальянцы Винченцо Беллини и Гаэтано Доницетти. Из Парижа пошла слава гениального польского композитора Фридерика Шопена и не менее гениального венгра Франца Листа.
Однако на Вагнера Париж, в отличие от Лондона, сразу же произвел довольно гнетущее впечатление. Улицы по сравнению с лондонским Вест-Эндом казались ему слишком узкими и грязными, бульвары — недостаточно величественными, Сена не выдерживала конкуренции с Темзой. В довершение всего по прибытии в Париж пес Роббер сбежал от хозяев…
Единственным утешением послужило то обстоятельство, что Вагнеру с женой предстояло жить в доме, в котором, согласно надписи на стене, родился великий Мольер. Композитор счел это хорошим предзнаменованием. И жестоко ошибся…
Рекомендательные письма Мейербера не произвели никакого впечатления на директора Гранд-опера Дюпоншеля (Duponchel), и на постановку там «Риенци» рассчитывать не приходилось. Главный дирижер Габенек (Habeneck), правда, обещал содействие в публичном исполнении увертюры «Колумб», но дальше репетиций дело не пошло. Для постановки «Запрета любви» в парижском театре «Ренессанс», куда Вагнер обратился по совету того же Мейербера после неудач с Грандопера, требовалось перевести либретто на французский язык, что оттягивало постановку на неопределенное время.
А пока, чтобы имя молодого музыканта стало хоть немного известным, нужно было быстро написать несколько небольших вокальных произведений и предложить их для исполнения знаменитым певцам, часто выступавшим в концертах и заслужившим любовь парижской публики.
Так в начале 1840 года появились три романса: Dors топ enfant («Спи, мое дитя») на стихи неизвестного поэта, L’Attente («Ожидание») на стихи В. Гюго и Mignonne (в русском переводе известен как «Роза») на стихи П. Ронсара. Кроме того, Вагнеру удалось найти французский перевод «Двух гренадеров» Г. Гейне, и он написал на этот текст романс для баритона. Однако все попытки добиться их исполнения потерпели полное фиаско.
И тут, как нельзя более кстати, в Париж возвратился Мейербер. При очередной встрече с Вагнером он ничуть не удивился реакции дирекции Гранд-опера на собственные рекомендательные письма, из чего можно сделать вывод, что такие письма Мейербер раздавал очень многим молодым музыкантам и в театре на них уже перестали реагировать. Тогда, в Булони, маститый маэстро просто отделался таким незатейливым способом от никому не известного начинающего композитора. Теперь, в Париже, он философски заметил Вагнеру, что здесь вообще «чрезвычайно трудно добиться чего бы то ни было в области музыки». Однако Мейербер всё же решил, чтобы дать Вагнеру хоть какой-то заработок, свести его со своим издателем Морисом Шлезингером (Maurice Schlesinger), после чего уехал в Германию.
Несмотря на столь неблагоприятные жизненные обстоятельства, именно в это время Вагнер сумел совершить в своем творческом сознании качественный переворот. «Мне посчастливилось, — писал он, — услышать Девятую симфонию Бетховена, исполненную знаменитым оркестром (под управлением Габенека. — М. З.) в результате беспримерно долгого и тщательного изучения с таким совершенством и такой потрясающей силой, что передо мною сразу встало всё величие этого удивительного произведения… Вся полоса упадка моего вкуса, начавшегося, строго говоря, с неправильного понимания выразительности бетховенских творений последнего времени и нашедшего себе такую благодатную почву в опошляющих сношениях с ужасным театром, теперь сразу оказалась как бы стертой: глубокая пропасть стыда и раскаяния поглотила ее. Если внутренний перелом и подготовлялся в течение последних лет главным образом моим горьким жизненным опытом, то настоящую силу и жизненность вновь ожившему старому направлению дало лишь неизъяснимое впечатление, какое произвела на меня Девятая симфония в исполнении, какого я раньше и не представлял себе. Я сравниваю это столь важное для меня событие с подобным же решающим впечатлением, какое я вынес шестнадцатилетним юношей от „Фиделио“ в исполнении г-жи Шрёдер-Девриент. Ближайшим результатом этого было горячее желание создать именно теперь, когда весь ужас безотрадного положения в Париже всё яснее вставал перед моим сознанием и в глубине души я потерял всякую веру в какой-либо успех на том пути, по которому пошел, нечто такое, что давало бы мне глубокое внутреннее удовлетворение»[112].
Воодушевленный Вагнер начал работу над большой симфонией «Фауст», которая в итоге так и не была написана. Но ее первая часть, законченная в 1840 году, составила «Фауст-увертюру» (Eine Faust-Ouverture). Пожалуй, это самое значительное и зрелое произведение молодого Вагнера. Интересно мнение П. И. Чайковского об этой увертюре как об одном «из превосходнейших творений германской симфонической литературы»: «Я не знаю ни одного лирического произведения искусства, где бы с таким неотразимым пафосом были выражены муки человеческой души, усомнившейся в своих целях, надеждах и верованиях. И превосходные темы (в особенности страстная тема аллегро), и отличное их проведение в средней части, и строго выдержанная сжатая классическая форма, и колоритная, блестящая оркестровка, все эти качества делают из увертюры Вагнера чудесное, глубоко врезывающееся в душу музыкальное произведение, могущее стать наряду с лучшими симфоническими творениями Бетховена и Шумана»[113]. Забегая вперед скажем, что через 15 лет, в 1855 году, увертюра «Фауст» будет переработана Вагнером по совету Ф. Листа. При этом интересно отметить, что характерное романтическое развитие побочной партии в экспозиции и репризе вагнеровского «Фауста» будет почти «дословно» воспроизведено не только в его «Тристане и Изольде» в качестве одной из любовных тем, но и в «Фаусте» самого Листа, написанном спустя 14 лет после произведения Вагнера. Так что говорить об исключительно одностороннем влиянии Листа на Вагнера по меньшей мере некорректно — оба мастера вполне благотворно влияли друг на друга, что мы вскоре рассмотрим подробнее.