А между тем накапливаемый с годами опыт приносил свои плоды. Мастерство росло. В светлые промежутки к Шуману возвращалась прежняя работоспособность. Оратория, симфония, даже опера занимали его тогда, и он писал их. Но из всех попыток только музыку к «Манфреду» Байрона, вернее, только увертюру он считал законченной; ею можно было гордиться. В остальном, придирчивый, беспощадный к себе, он сознавал свое несовершенство. «Паломничество Розы» растянуто. Опера «Геновева», прекрасная по музыке (он знал это), не годится для сцены, и нет сил перекраивать либретто. Музыка к «Фаусту» могла бы удовлетворить его, если бы не отдельные расплывчатые, скучные страницы. А те, в которых он уверен, теряются среди других, напряженных, трудных для восприятия.
Он сознавал одновременно и возросшую с годами силу, и собственное наступающее бессилие. Его критическая зоркость только причиняла ему страдания.
Покинув Лейпциг в сорок девятом году, он поселился в Дрездене — как раз накануне восстания. Там он виделся с Вагнером. Странная это была встреча. Горячий, порывистый, полный жизни Вагнер весь вечер говорил один. А потом возмущался:
— Вы мне столько наговорили о Шумане, хвалили его юмор, называли его прогрессивным художником, а он!.. Революционные события для него не существуют. Молчит и молчит!.
Вагнер не догадывался о состоянии Шумана: он был слишком занят собой. Из писем Клары мне стало известно, что Роберт сочинял и в Дрездене. Но часто рвал написанное, жаловался, что его музыка принимает какие-то причудливые очертания независимо от его намерений.
Но даже в то тяжелое время он не ушел в себя, не замкнулся. Напрасно Вагнер обвинял его в политическом равнодушии. Как только сознание Шумана прояснилось, он написал четыре марша, которые сам назвал «республиканскими». И они заслужили это название.
С тех пор как Шуман уехал из Лейпцига, я видел его только урывками. Он не задерживался подолгу на одном месте. Из Дрездена выехал в Дюссельдорф, но и там чувствовал беспокойство и уже подумывал о четвертом городе.
Он продолжал сочинять, но без прежней легкости. Великолепная техника еще поддерживала его, воображение ослабевало.
Я навестил его в Дюссельдорфе в пятьдесят втором году и был поражен происшедшей в нем переменой. Передо мной стоял человек с неподвижным лицом и большими тусклыми глазами. Поздоровавшись со мной, он тут же снова скрылся и явился не скоро, держа в руках тетрадку.
— Что это у тебя?
— Тут все записано, — сказал он. — Все, о чем мы будем говорить с тобой.
В это время к нам вошла Клара, и он отложил тетрадку.
Клара очень похудела, но казалась спокойной. Мы обменялись немногими словами. Пристально посмотрев на меня, она сказала:
— Я думаю, вам будет приятно заняться музыкой.
Я понял значение ее взгляда. Говорить Роберту трудно. Музыка должна вернуть ему равновесие.
Он играл не самое последнее — «Лесные» и «Детские» сцены[48].
Пьесы для детей он начал писать давно, сначала для своих собственных. Теперь их играют дети всех стран. Должно быть, оттого, что он был дружен с детьми, ему удалось выразить мир ребенка, столь непохожий на мир взрослого.
«Лесные сцены» очаровали меня. Они напомнили мне детство и прогулки в таинственном лесу, где на каждом повороте ожидали чудеса.
Одна только пьеса в этом сборнике показалась мне зловеще-причудливой, нарушающей весь его строй. Во время прогулки ранней осенью путники натыкаются в лесу на «Гиблое место» — так называется пьеса. Там вокруг болота среди вечного мрака и сырости растут красивые, но странные белые цветы.
Признаться, мне стало не по себе и от мрачного колорита, и от стихотворного эпиграфа к этой сцене, который Шуман прочитал мне. Но пьеса кончилась. «Гиблое место» осталось позади. Путники выбрались на полянку, нашли лесную сторожку, отдохнули. Потом им встретились одинокие цветы — яркие и свежие, которые покачивали головками, словно жаловались: «Мы одни во всем лесу».
И вдруг на закате послышалось пение неведомой птицы, которую Шуман назвал «Птичка-предвестница». Только это не был голос кукушки, а другой, гораздо мелодичнее.
Ни у кого я не встречал такой оригинальной пьесы, ни у одного композитора! Она состоит из вопросительных фраз и как будто не имеет ни начала, ни конца. Фразы словно прерываются многоточиями. Но мой слух и не требовал большего.
Все же «Гиблое место» не исчезло из моей памяти. И во время разговора с Шуманом, подобно этому темному пятну, возвращалось смутное чувство страха и близкой потери. И даже прекрасная музыка не могла его стереть.
Таково было мое последнее свидание с Шуманом. Я мог увидеть его еще раз, но не воспользовался этим. Отчего? Расскажу когда-нибудь после.
О последних годах его жизни я узнавал от Клары и от других. Один из моих учеников рассказал мне о встречах Шумана с двадцатилетним Иоганнесом Брамсом. Бедный парень прибыл в Гамбург осенью пятьдесят третьего года, имея с собой законченный квартет и рекомендательное письмо известного скрипача Иоахима. Иоахим был большим авторитетом, но Шуман в ту пору жил замкнуто и почти никого не принимал. Застенчивый до дикости, Брамс не решился один явиться к Шуману (хотя только для этого и приехал) и упросил моего ученика, с которым был знаком, отправиться вместе.
Хозяин был не в духе, встретил гостей хмуро. Сам Иоганнес еще больше оробел и уже хотел уйти. Но благодаря приветливости Клары, которая была тут же, собрался с духом и показал свой квартет. Клара играла с ним в четыре руки. И тут Шуман оживился, обрадовался, выслушал весь квартет, поздравил Брамса и сказал, что напишет о нем в лейпцигской газете.
— Она уже не моя, — сказал он, — но там со мной считаются.
— Право, не знаю, кто из двоих выглядел счастливее, — рассказывал мой ученик. — Мне кажется, что Шуман. На прощанье он благодарил меня, что я привел Брамса.
— Вот видите, — сказал он, — жизнь все-таки продолжается!
Может быть, ему не следовало ехать с Кларой в Голландию? Врачи не были единодушны в мнениях. Но Шуман не пожалел об этой поездке. «Месяц Шумана» прошел в Голландии, как праздник. Первое и — увы! — позднее признание. Он шутя говорил Кларе: «Амстердам — это моя Прага», намекая на исторический успех Моцарта в этом городе.
До конца мая он был спокоен и деятелен. Снова взялся за прерванную ораторию «Лютер». Она должна была развиваться в духе Генделя. Роберт уже угадывал ее размеры и многое проигрывал Кларе.
Ничто не предвещало катастрофу. Накануне он провел вечер с семьей. А на рассвете тайно покинул свой дом.
Кто-то из рыбаков видел, как он бросился в Рейн. Его вытащили и спасли. Через две недели он сам попросил Клару отвезти его в Эдених. В этом городке жил его хороший знакомый, доктор Рихард. Он заведовал лечебницей.
Навещая Роберта в первое время, Клара приводила старшую дочь Он был спокоен, только казался очень усталым. Вскоре он предложил оставлять Марию дома. Будет хорошо, если дети привыкнут не вспоминать о нем.
Так прошло почти два года, в течение которых близкие приезжали к нему в Эдених. Он все жаловался на усталость, говорил тихо, едва слышно. Зато его письма были подробны. Ему было легче писать, чем говорить и слушать. Он расспрашивал о новинках, о концертах Клары, о ее учениках; ей приходилось теперь много работать. Он помнил всех друзей, приветствовал каждого, и его былой юмор прорывался порой неожиданной шуткой Флорестана.
Его последнее письмо к Кларе, по ее словам, немногим отличалось от других. Он призывал ее к жизни ради детей, ради музыки. Об этом он писал и раньше, но по странному спокойствию и решительности этого письма Клара поняла, что оно последнее.
Глава семнадцатая. Забытая новелла
Проходили годы, и музыка Шумана распространялась все шире, его слава росла. В этом была огромная заслуга Клары Шуман, которая не только исполняла всю его фортепианную музыку, но открывала ее глубочайший смысл. Она играла Шумана как никто другой. Недаром Лист признавался, что ему не удаются ни «Карнавал», ни «Симфонические этюды».
Но Клара не довольствовалась концертами — у нее было много учеников. Со временем даже образовалась особая шумановская школа пианистов, которая пропагандировала его пьесы.
О концертах Клары в России я узнал от нее самой и даже написал небольшой лирический рассказ об одном ее петербургском дне и о странном случае, который там произошел. Этот случай показался мне удачным сюжетом для рассказа о путях искусства.
Я нашел его среди старого архива. Думаю, он не нарушит цельность моих воспоминаний.
«КЛАРА В ПЕТЕРБУРГЕ»
Женщина, уже немолодая, с бледным, усталым лицом сидела у себя в номере гостиницы. Вчера вечером она выступала в концерте, сегодня — на детском утреннике.
Она была уже здесь, в России, в сорок четвертом году. Шуман только провожал ее, так как пригласили не его, а «известную немецкую артистку». В салоне императрицы, где играла Клара, жена какого-то генерала завела с ней разговор о музыке и, между прочим, осведомилась: