Наконец, после того как злое дело сделано, оркестр начинает играть танец Электры. В нем повторяются темы, которые уже звучали в опере, но которым придан нарастающий ритм; оркестр гремит все жестче, все громче — пока у Электры не разрывается сердце. Как отличается этот великий танец от танца Саломеи, какая в нем музыкальная мощь!
Но при всем восхищении «Электрой» необходимо отметить и ее недостатки. Они проистекают из отсутствия интереса у Штрауса к выражающей нормальные чувства и совершающей нормальные поступки Хрисотеме, которая хочет сбежать от всего этого, жить и «рожать детей». Сцены с участием Хрисотемы и Электры слишком длинны, скучны и малоубедительны. Хрисотема тоже вопит, а когда она умоляет сестру отпустить ее из этого темного дома, из этой страшной тюрьмы, она впадает в банальность. И в «Саломее», и в «Электре» Штраусу лучше всего удается передать в музыке маниакальные страсти.
Можно ли относиться к «Электре» с равнодушием? Не думаю. Она может либо отталкивать, либо вызывать восхищение, но к ней так же невозможно испытывать безразличие, как невозможно игнорировать приближающуюся бурю. Вскоре после ее постановки «Электра» вызвала публичную полемику между двумя значительными в музыкальном мире фигурами. После того как Бичем с успехом поставил ее в «Ковент-Гарден» в 1910 году, музыкальный критик Эрнст Ньюмен написал:
«Все, кроме фанатичных поклонников Штрауса, должны признать, что, хотя он, несомненно, является величайшим из ныне живущих композиторов, он проявляет заметную склонность к глупости и уродству, что у него не хватает внутреннего ощущения равновесия, необходимого для создания большого произведения, ощущения, которое мы наблюдаем у некоторых других великих художников, и что, вследствие этого, у него нет ни одной крупной работы, начиная с «Дон Кихота», которая не была бы испорчена какой-нибудь нелепостью или дурачеством. Если бы у него не было этой вульгарности и недомыслия, он никогда не взялся бы сочинять оперу на основании древнегреческой легенды, подвергшейся столь беспардонному искажению от руки Гофмансталя».
Это заявление привело в красноречивое негодование Бернарда Шоу. Он написал в журнал «Нейшен», где появилась первая статья Ньюмена:
«Сэр! Разрешите мне, как опытному музыкальному критику и как одному из членов английской публики, кто еще не слышал «Электру», просить мистера Эрнста Ньюмена сообщить нам об этом произведении что-нибудь менее смехотворное и идиотичное, чем то, что содержится в его статье, опубликованной в вашем предыдущем выпуске».
Затем последовал длительный обмен письмами между этими литераторами, которые «Нейшен» публиковала с нескрываемым восторгом. Полемика опустилась до уровня «Итонсвилл газетт», и Шоу с Ньюменом швыряли друг в друга петардами, учиняя красочный фейерверк, нисколько не проливающий свет на саму оперу. Шоу писал:
«Даже в третьей сцене «Золота Рейна» или в клингсорских сценах «Парсифаля» мы не находим такой атмосферы всепроникающего и всеобъемлющего зла, которую мы видим здесь. И то, что мощь, с которой достигается этот эффект, не проистекает из самого зла, но из страсти, которая питает отвращение ко злу и не только намерена, но и способна его уничтожить, делает это произведение великим и заставляет нас наслаждаться самим его ужасом.
Тот, кто хотя бы смутно это понимает, поймет музыку Штрауса, поймет, почему в субботу вечером, после того как опустился занавес, переполненный зал взорвался не только аплодисментами, но и исступленными криками одобрения».
На это Ньюмен ответил:
«Зрелище мистера Шоу, приводящего в поддержку собственного мнения по вопросу, относящемуся к искусству, мнение британской публики, восхитительно. О, Бернард, Бернард, неужели ты пал так низко?»
Через четыре года эта полемика вспыхнула снова. Суровое мнение, высказанное Ньюменом о Штраусе, нашло подтверждение в его новом балете «Легенда об Иосифе». Ньюмен написал, что смотреть этот балет — это все равно что «присутствовать на похоронах развенчанного вождя». Шоу заранее предупредил, что намерен категорически отвергнуть мнение Ньюмена о «новом шедевре Штрауса», каким бы он ни оказался, и что «ошибочность мнения мистера Ньюмена столь бесспорна, что ее можно принять за закон природы; его раскаяние на смертном одре столь же неизбежно, как ежегодное возобновление «Питера Пэна». Шоу считал «Иосифа» великолепным произведением.
Так это и продолжалось, и я убежден, что полемика доставила огромное удовольствие и мистеру Ньюмену, и мистеру Шоу. В конце концов Ньюмен изменил свое мнение об «Электре». У него было достаточно интеллектуальной честности, чтобы изменить мнение и публично в этом признаться.
Если считается, что ночь наиболее темна перед рассветом, то можно с тем же успехом сказать, что день наиболее светел перед сумерками. Во всяком случае, история это подтверждает. Те несколько лет, с 1907-го по 1912 год, во время которых Штраус проделал путь от греческой трагедии к легкой комедии напудренных париков, были, возможно, самыми счастливыми и самыми беззаботными в истории Европы с незапамятных времен. Это были самоуверенные и стремительные годы, это была развеселая и настырная эра, отмеченная замечательными свершениями почти в каждой области человеческой деятельности — в промышленности и искусстве, медицине и науке, и больше всего — в умении получать удовольствие от жизни.
Эдуард VII, этот толстомясый чревоугодник и кутила, умер в 1910 году от злоупотребления великолепной французской кухней. Его похороны в Англии были обставлены с беспрецедентной пышностью. На них съехались главы семидесяти государств, состязавшихся в великолепии военной формы, изобилии медалей, пышности киверов, блеске золотых эполет и, в частности, остроте сабель. Эра Эдуарда в Англии совпала с «прекрасной эпохой» во Франции. Эта откровенная эпоха выставляла напоказ невиданные ранее способы использования новоприобретенного богатства. Дамы разъезжали в только что изобретенных автомобилях, прославляли новых парижских кутюрье, позировали для портретов Сардженту или Болдини, и по ночам их видели в лондонском кафе «Руайль» или в «Пре Каталон» в Булонском лесу. Жизнь неслась вихрем — по крайней мере, для привилегированных.
Ни одно европейское государство, во всяком случае ни одно из крупных, не чуралось всеобщего веселья. Улыбки сияли по всей Европе, хотя, может быть, в Москве или Будапеште они были менее ослепительными. Но даже там, в Венгрии и у прочих разноязычных народов, составлявших Австрию, связи с Габсбургской династией оставались достаточно прочными. Император Франц-Иосиф практиковал «небрежный деспотизм», и страной управляли по австрийскому принципу, тоже довольно небрежно. Император не сомневался в богоданных правах любого Габсбурга, хотя был слаб умом, ненавидел все новейшие изобретения — например, его невозможно было уговорить установить у себя телефон, — и даже на курорте вставал в пять часов утра и принимался обдумывать свои туманные планы процветания Австрии. Франц-Иосиф проводил лето в Бад-Ишле, где он построил летний дворец для своей любовницы — актрисы Катарины Шратт. Другие австрийские вельможи отправлялись на другие курорты — Баден-Баден, Карлсбад, Гаштейн, Монтекатини. В те годы болезнь печени была в большой моде.
«Прекрасная эпоха» восхищалась новым искусством, в котором заметную роль играли «голубые». К импрессионистам пришло признание. Матисс, Брак и Пикассо были молоды. Нижинский танцевал с Русским балетом, Шоу написал «Пигмалион» для жены Патрика Кэмпбелла.
Германия принимала участие в этой энергично-элегантной жизни, отличаясь от других стран большей энергией и меньшей изысканностью. Ее вклад заключался не только в новой музыке, как легкой, так и серьезной, но и в небывалом расцвете театра драмы. Макс Рейнхардт прославил немецкий театр за границей: его постановки «Чуда» Фёльмёллера в Лондоне и Нью-Йорке в 1912 году произвели сенсацию. Он обогатил театр блестящей режиссурой. Его репертуар включал «На дне» Горького, «Росмерсхольм» Ибсена, «Медею» Еврипида и огромное количество легких комедий, как новых, так и классических, начиная от «Минны фон Барнхельм» Лессинга, «Цезаря и Клеопатры» Шоу, «Двенадцатой ночи» Шекспира и кончая «Бубурошем» Куртелина. Шницлер, Аристофан, Гоголь, Нестрой, Клейст, Оскар Уайльд — за что он только ни брался — и с неизменным успехом! Рейнхардт был трудный человек. Он спал днем, а репетировал по ночам, делая перерыв на обед в два часа ночи. Он был тщеславен и капризен. Одну неделю он мог гостеприимно и весело принимать толпы гостей, а в другую становился отшельником. Но он был гением театра, собрал труппу блестящих актеров и пользовался оглушительным успехом у публики.