собственное тело, тем более — получить взамен хрупкое и недужное? Во всей Европе не найти человека, который бы на это согласился. — Даже сквозь вуаль на меня веяло яростью, которую излучала Эдмонда. — Ты настаиваешь, что второй участник перехода должен пойти на это добровольно, и тем самым делаешь мою задачу почти невыполнимой. Кто поверит в подобную историю? Тебе, чтобы мне поверить, потребовалось двадцать с лишним лет.
— Я не могу на это согласиться.
— Ну ладно, — вздохнула Эдмонда, — найду кого-нибудь, кто ищет смерти. Но, Шарль, не забывай, что на улицах множество отчаявшихся молодых женщин, женщин, оказавшихся в столь невыносимых обстоятельствах, что смерть для них предпочтительнее жизни. Подумай об этом.
Мы расстались во взаимном неудовольствии.
В обратном поезде в Брюссель тем же вечером я поначалу сидел в купе один. Слова Эдмонды все еще звенели у меня в ушах, и болезненная невралгия разыгралась пуще прежнего. Чтобы приглушить муки, я проглотил целый пузырек лауданума и погрузился в эйфорическую дрему. На остановке в Женапе в купе вошли две молодые дамы. Судя по всему, они были сестрами. Они поприветствовали меня по-французски: «Доброй ночи, святой отец». Меня не впервые принимали за служителя церкви — видимо, по причине угрюмого выражения лица и темных одежд. Юные дамы уселись напротив и погрузились в беседу — говорили они по-фламандски. Поскольку меня им видно не было, держались они с полной естественностью. Я тайком за ними наблюдал, дабы не лишать их разговор спонтанности. Сделал вид, что смотрю в окно на пролетавшие мимо поля, однако в темноте почти ничего не было видно, лишь отражалось в стекле наше освещенное купе. Я сосредоточился на отражении двух дам, вслушиваясь в странный язык, который мне всегда напоминал бульканье ручейка. Меня привлекала их женская составляющая: голоса, движения, одежды, уютная взаимная близость. Женщины окружали меня ежедневно, и все же я не уставал поражаться их странности. Каково, гадал я, быть женщиной? Каково зачинать в себе другую жизнь? Я всегда льстил себе тем, что, будучи литератором, обладаю достаточным полетом воображения, чтобы дать поэтический ответ на эти вопросы — а только поэтический ответ эти вопросы и предполагают. Но можно ли с помощью одних лишь слов перейти через реку, отделяющую мужчин от женщин? Впервые в жизни я готов был признать, что такая вероятность представляется мне сомнительной, а из этого признания вытекала целая вереница мыслей, и к тому времени, когда поезд подошел к Брюсселю, мысли привели меня к выводу, диаметрально противоположному тому, которого я придерживался на момент отбытия из Шарлеруа. Если переход в принципе возможен, что я потеряю, если исследую второе проявление вели кой человеческой двойственности — женское?
Женственность. Пока я наблюдал за сестрами, меня впервые заворожила сама возможность перехода, мысль о том, что я не буду более заперт в гробнице мужского: я получу свободу, вырвусь из узилища насилия, честолюбия и похоти! Я знал лишь одного человека, жизнь которого была тяжелее моей, — Жанну — и внес более чем весомый вклад в эти тяготы. Я решил, что не вижу иных нравственных оправданий отказу от перехода в женственность, помимо трусости.
[269]
Дожидаясь следующего послания от Эдмонды, я продолжал — в промежутках между припадками невралгии, когда я слабел от лауданума настолько, что даже не мог взять в руку перо, — записывать те строки, которые вы сейчас читаете. Несмотря на мучительные боли, мною овладело некое экстатическое спокойствие, мне доселе не ведомое. Ночные кошмары, терзавшие меня всю жизнь, отступили. На их место пришли сны одновременно ясные и умиротворяющие. Тело и душа почти что разъединились. Первое терзалось болью, умирало, вторая постепенно обращала свой взор к следующему странствию.
Эдмонда посоветовала мне отваживать любых посетителей из опасения, что я раскрою им наши планы. Но все же когда однажды утром в дверь мою неожиданно постучал Огюст, мне не хватило духу его прогнать, ведь мы, возможно, виделись в последний раз. Он вошел, увидев, что я, обессилев от боли и лауданума, лежу в постели, нахмурился.
— Тебе нездоровится?
— Ничего нового, друг мой, — ответил я. — Все та же невралгия, которой я страдаю уже много лет.
— У тебя лауданума довольно?
Я улыбнулся и дремотно кивнул.
Он подошел к письменному столу, на котором были разложены листы бумаги, те самые, которые вы сейчас читаете, начал пробегать их глазами.
— Что это? — спросил он, взглянув на титульный лист. — Повесть? «Воспитание чудовища»?
Я с огромным трудом поднялся с постели, забрал у него страницу, сложил остальные и сунул в ящик.
— Пока не готово.
— Ты опять пишешь?
— Пишу, но читать никому не дозволено. Огюст глянул на меня с любопытством.
— Не раньше, чем я закончу.
Он прищурился.
— В чем дело, Шарль? Ты никогда не проявлял подобной скрытности.
Я снова осел на кровать, Огюст же занял единственный стул в комнате.
— Уверяю тебя, ничего не случилось. Будет готово — покажу, и тебе, уверен, понравится. Ты давно уговаривал меня писать рассказы. Я внял твоему совету. Уверен, на этом мы заработаем целое состояние.
Он невесело улыбнулся. Подобные речи ему доводилось слышать и раньше.
— Очень рад этому, Шарль.
Мне была невыносима мысль, что, расставаясь навеки, мы с ним не попрощаемся.
— Я… собрался в путешествие, Огюст. — Мне не удалось скрыть дрожь в голосе.
— Куда?
Об этом я пока не думал. В какие я края направляюсь?
— В тропики.
— С какой целью?
— Ты же знаешь, что я туда стремился уже много лет.
Я видел, что друг не поверил, но решил мне потрафить как человеку, лишившемуся рассудка.
— Понятно, — произнес он. — И когда ты отправляешься?
— В ближайшие дни.
— Прискорбно. У тебя появились деньги?
Ах да, деньги. Об этом я тоже не подумал.
— Да, от матери. Она мне недавно прислала небольшую сумму. Поеду поездом до Роттердама, а оттуда — в Индию.
— Ты должен у нас поужинать до отъезда, попрощаться с моим семейством.
— Конечно, с превеликим удовольствием.
Огюст поднялся.
— Полагаю, мне пора идти, — произнес он. Потом прочистил горло. — Приходи нынче к ужину.
— Конечно, друг мой, с благодарностью. — Жаль было его отпускать.
Вновь оставшись в одиночестве, я поднялся, вытащил свои записи из ящика и вновь принялся за работу — писал я в постели, обложившись листами бумаги и пустыми пузырьками; в таком виде я и пробудился на следующее утро, от стука в дверь и голоса домохозяйки, звавшей меня по имени.
— Вам письмо, — сообщила она, входя с подносом, на котором принесла кофе, хлеб и конверт.
Она запричитала по