— Встань, — повторил я. — Руки повыше и без глупостей. Я не буду стрелять.
Секунду спустя он подчинился. Это оказалось маленькое тщедушное создание, которому недоставало нескольких дюймов до пяти футов, с лохматой шапкой седеющих черных волос и помятым лицом цвета несвежей салфетки, морщинистым, как косточка от персика. Сперва я подумал, что он старик, но потом понял, что ошибся — у него были руки молодого человека, упругая гладкая шея. И то, что я принял за морщины, оказалось на самом деле толстыми венами, темневшими на фоне кожи. Мне подумалось, что в таком виде среди людей ему делать нечего.
— Не доверяй ему, — сказал фермер, и Мэри добавила:
— Никогда не знаешь, чего от них ждать. Самые невинные на вид могут оказаться самыми опасными.
Я не доверял ему — он подставил своих компаньонов, с отчаяния или по другой причине, и пусть даже они чудовищны, предательство есть предательство.
И кроме того, я не был убежден, что верю его болтовне насчет враждебных намерений верзилы.
— Как тебя зовут? — спросил я.
— Господи, — давно уже никто не спрашивал моего имени, — ответил он сдавленным голосом. Я жил с этими скотами, притворяясь одним из них… — Помолчав, он собрался с силами и продолжил. — Меня зовут Джимми Крисп. Я держал ранчо в Глори, пока этот подонок, который украл мою землю, не связал меня и, засунув в машину, не отправил катиться в Полосу. Это было шесть лет назад… Шесть проклятых лет.
Двое фермеров убеждали меня убить его, но я велел им заткнуться. И тут у Мэри отвалилась челюсть, она попятилась, уставясь на что-то позади меня. Другие смотрели туда же, и я, обернувшись, успел заметить, как какое-то тощее существо шмыгнуло через проход и исчезло за сиденьем. Выстрелив в сиденье, я услышал крик, резкий, подобный птичьему, но гораздо пронзительней. И я понял, что стрелял в Трейси — в голосе слышались та же боль и разочарование, которые я чувствовал в ней с момента нашего знакомства. Я выстрелил туда еще раз, не желая видеть происшедших с ней изменений.
Новый крик пронзил меня насквозь, и тут кто-то схватил меня за руку, не дав выстрелить в третий раз. Джимми Крисп. Пассажиры кричали, чтобы я стрелял, но Крисп, чье лицо вблизи более походило на усохшее подгнившее яблоко, сказал:
— Она не причинит вам вреда. Теперь это зверек, из тех, что живут в лесах и никогда не выходят к людям. Они мирные и хотят только, чтобы их оставили в покое.
Казалось странным, что он позабыл про опасность, которой подвергался сам, и принялся защищать ее. Я подумал, что он старается понравиться нам.
Остальные продолжали нудить. Мэри, громче всех торопила меня исполнить свою обязанность. Обязанность! Я не напрашивался на эту работу и не чувствовал к ним ничего, кроме отвращения. Я уже хотел было сказать им пару слов, но Крисп опередил меня:
— Вы, тупые подонки! Вам хочется уничтожить все, что приходит из Полосы. Растоптать на месте. Но знаете, кого вы убиваете? По большей части это люди, у которых были семьи… друзья, сестры, близкие. Люди, глупые, как вы, или грешные, как я. Да, человек там жить не может. Но это все равно жизнь, и вы не можете отказывать в праве жить тем, кому только и осталась такая жизнь.
Речь его произвела впечатление; но потом существо за сиденьем — я не мог назвать его Трейси — снова заныло, и они опять затянули свое.
Мэри выступила вперед:
— Если ты не прикончишь ее, это сделает Коул. — Не получив ответа, она двинулась по проходу. — Я приведу Коула!
Я направил пистолет ей прямо в жирное брюхо и взвел курок.
— Черта с два.
В тусклом больничном свете ее одутловатое лицо с кислым выражением и фингалом под глазом проступало кошмарным видением; в его мерзких чертах было еще меньше человеческого, чем в лице Криспа. Она уставилась на меня, поджав губы и прищурив глаза, и завопила:
— Помогите! Убивают! Коул, на помощь!
Позади послышалась возня. Существо, очевидно напуганное воплями Мэри, подпрыгивало и, вертясь как хорек, царапалось в окна. Через прорехи в платье Трейси я увидел, что ее тело больше не было гладким — сплошные упругие мускулы, а кожа потемнела до цвета полуночной синевы. Лицо тоже потемнело, хотя и не до такой степени, и как-то упростилось — в нем появилось что-то от кошачьих, но вместе с тем и от рептилий: рот тоньше, шире, нос — пара изогнутых щелочек. Но глаза, огромные, желтые, светящиеся как кристалл — в них была боль, которая слышалась в ее крике. И в очертаниях лица, той малой толике, что осталась от него, я еще мог видеть тревожную красоту Трейси. Было жутко обнаружить ее в этом создании. Я почувствовал дурноту, рука с пистолетом дрожала. Я хотел свершить чудо, вернуть ей прежний облик. И в то же время хотел освободить ее. Мне подумалось, это лучшее, на что она могла надеяться: не пытать больше со мной счастья, а измениться безвозвратно, чтобы уйти от себя в мир простых успехов и неудач, простых радостей и горестей, где можно всегда действовать по своему выбору. Быть может, я пытался оправдать ошибку, которую совершил, взяв ее с собой, но так или иначе, эта идея крепко засела у меня в голове.
Крики прекратились. Глянув назад, я обнаружил, что Мэри рухнула на одно из сидений, новый синяк красовался над ее левым глазом; Крисп стоял над ней, изрыгая проклятия. Фермеры соблюдали дистанцию. Я перевел взгляд на существо. Оно повернулось ко мне, издав отчаянное шипение. Я подумал, что если не дать ему сейчас выбраться, оно решит, что единственная возможность выжить — напасть на нас. И тогда придется убить его.
Поезд выпускал пар, достигнув самого крутого участка подъема, и я подошел к окну, готовясь выбить его рукояткой пистолета, думая о том, что смог бы убедить существо выпрыгнуть в проделанную дыру. Но едва я занес руку, дверь распахнулась и вошел Коул. Вид у него был не самый лучший, черная рубашка разорвана. Он захватил дробовик, чтобы завершить дело. Я направил пистолет ему в грудь.
— Если ты застрелишь ее — ты мертвец, — сказал я, пытаясь придать взгляду твердость, которую Коул ощутил бы там, в двадцати футах от меня.
— Не сходи с ума, дружище. Она теперь никто для тебя. Когда идут разборки с пальбой, не нужно вмешиваться. Мексиканское правило.
— Меня сейчас волнует только, чтобы ты был на мушке. Так что если ты готов умереть…
— О, я-то готов, уже много лет. А ты?
Я заметил, как напряглись мускулы на его шее и плечах: он готовился сделать ход. Мне почудилось, что в тусклом желтом воздухе запахло озоном… или это просто был медный запах крови, подсыхающей на полу.
— Опусти ружье, — сказал я. — Сейчас же.
— Слушай, сынок, — ответил он ровным спокойным голосом, — я дам тебе шанс, потому что ты оказал мне услугу. От твоей женщины не осталось ничего. А ты пытаешься сделать еще хуже для всех… и для нее в том числе.
Коул был слеп — я это сейчас понял. Он слишком долго занимался этой работой, действовал по правилам, которые составил для себя много лет назад и был теперь неспособен оценить ситуацию. Каждый шрам и морщинка на его видавшем виды лице говорили об упрямстве и несгибаемых принципах. Он, по его словам, видел слишком много, чтобы хотеть увидеть что-либо еще, и просто перестал замечать вещи, требующие другого подхода. Но мое зрение было ясным и четким. Я заметил, как сузились его зловещие зрачки, их форма изменялась, как очертания мастей в волшебной колоде карт — от червей к пикам, еще более зловещей форме, и я знал, что он попытается меня достать, другой возможности у него нет.
— О, черт! — крикнул я. — Беженцы!
Его глаза метнулись в сторону и я, чуть опустив руку, выстрелил. Пуля попала в бедро, отбросив его к стене; дробовик разрядился в потолок, существо бросилось к двери, протиснулось наружу и исчезло. Я выскочил за ним в тамбур. Поезд полз как черепаха, и я долго провожал взглядом ту, которую слишком поздно научился любить.
Земля резко уходила вниз от полотна дороги. Заснеженный бугристый склон, залитый лунным светом, порос хвойным лесом, а дальше, насколько хватало глаз, раскинулась равнина. Такие места могут явиться только в воображении, если пожевать побеги кактуса, которые индейцы продают на мексиканском базаре. Мерцающие во тьме цветными переливами длинные мысы загнутыми пиками уходили в воду тусклого серебряного блеска: это величественная река несла свои воды сквозь край девственных лесов и одиноких поселений, вихри огненных вспышек, замкнутых в мрачную дугу сердца Полосы. Неведомо откуда взлетали ввысь фонтаны света; все бесконечное небо было столь испещеенно звездами, что само уже казалось ожившим олицетворением глубочайших чувств. На островках тени мигали колдовские огоньки. Светящиеся пятна загорались и гасли вдалеке, как зарождающиеся миры; тени, лишенные источника, пробегали по воде. Молнии, касаясь земли, посылали по ней расходящиеся волны света. Неизъяснимо притягательно, все вокруг полнилось угрозой и одновременно вселяло безмятежность, сулило откровение или смерть. Беспредельное многообразие таинственных знаков, бесконечная переменчивость. И навстречу всей этой божественной круговерти, безмолвному смятению бежала по снегу Трейси. Я вдруг принял ее такой, какой она стала, потому что выпустил ее, позволил ей уйти, и еще потому, что Полоса перестала представляться мне адом: враждебная и отталкивающая для большинства людей, она была единственным домом, способным одарить так, как и не снилось в моем мире. Добро и зло четче отграничивались друг от друга, и было какое-то величие в свободе и дикости этого края, в бесконечных безлюдных просторах, в ощущении, что, какова бы не была твоя судьба, она определяется твоими деяниями, а не природной слабостью, помноженной на ложь. Я чувствовал что-то от той свободы и неукротимости в человеке с серой кожей, которого я убил, хотя в тот момент еще не мог облечь это чувство в слова. Я был уверен, что ему требовалось нечто большее, чем наши жизни, но что — открыть мне он не сумел. Да, сказать по правде, в том столкновении я и не мог понять его. Но сейчас, видя более ясно, чем когда-либо прежде, я осознал, что между нами могла установиться связь, которая бы предотвратила смерть. А Крисп и другие беженцы, возвращавшиеся в мир? Полуизмененные люди, непригодные для жизни в где бы то ни было, несовместимые с любым из миров. И Крисп говорил о том же, защищая Трейси, — а он нутром это чуял. Мне подумалось, что и сам я такой же. Рожденный жить вовсе не там, где оказался. На дюйм пролетевший мимо счастья. Вернее, не счастья — в него я не верил больше. А силы, постоянства.