— Да вот же кобура, — расстегнул он кобуру.
— А ты разве в кобуре-то пестоль носил? — спросил другой.
— А что же? Конечно, пестоль.
— А я думал, тебе баба туда бутерброды дожит. — Шестерки подхалимски заржали.
— Ну зачем? В кобуре пестоль был, — сказал участковый Жиганов и стал совать им в нос пустую кобуру. — Вот в этой кобуре.
— Да пошел ты отседа, дядя, покеда хоть кобура-то целая, а то надоешь — нос откусим.
Но тут Жиганов брык перед ними на колени и говорит:
— Я же понимаю, вы все ребята хорошие и не со зла, да мне и не надо сейчас-то, я и с кобурой пока похожу. А вот вы к вечеру, когда уж темно будет, подбросьте его в окно домоуправления. Предупреждаю, — вдруг вернулся он к командному тону, — окно будет специально открыто. — Видно он забыл, что смешно командовать, стоя на коленях.
Ребята засвистали и пошли в разные стороны.
— Стойте! Стойте! Христом-Богом молю.
Блатные остановились.
— Окошко, я говорю, в домоуправлении сам лично открою. А ты там или другой кто пройдете, вроде бы просто, шел парень мимо, никто и фамилии его не знает, и вдруг шварк в окно пакет в газете, а что в газете-то и за какое число газета? Кинул быстренько, а сам дальше. Христом-Богом молю: жена, дети. Сделаете, что ли?
— А ты чего, дядя, к Толику Кривому прие…ыавешься? — говорят ему блатные.
— Дак он, это… Пьяный тут и-шел…
— А ты, счас, какой? Тверезый, что ли? — заржали они.
— А Мирку ты забыл уже чем угрожал?
— Все похерю, вот ей-богу! Мухи не обижу.
— Ничего не обещаем, — говорят. — Если будешь шелковый, все может быть. Может, и сегодня вечером, а может… в субботу утром, — тут опять громко заржали шестерки — особенно чуткие к тем формам мелкоуголовного юмора, что связаны с унижением личности.
— Не. Только не в субботу. Мне же сегодня оружие сдавать. Не погубите, — он все это время стоял перед ними на коленях, не жалея своих темносиних форменных галифе.
— Дак приноси сюда бумагу на Мирка и при нас здеся похерь.
— Счас прям? — он поднялся с коленей, угодливо и пришибленно глядя на своих повелителей. — Ну я тогда побежал? — искательно испросил он разрешения, отряхивая коленки от белесоватой пыли.
— Дуй, дядя, за бумагой! — дурашливо сказал один.
— Представь, что у тебя фитиль в ж…, — добавил другой.
— Гляди, штанов не обмочи, — сказал третий.
— Хорошие же все ребята, — говорил Жиганов, убегая мелкой побежкой.
Мне его совсем не было жалко. Змей он. Как-то зимой поймал меня во дворе дома З-б. Я сидел на доске объявлений и шпингалетом баловался. Я-то и не заметил, что сижу на доске объявлений, потому что она совсем утонула в здоровенном сугробе.
— Ты, мальчик, чей будешь? — сладко спросил он. — Это у тебя что?
— Затвор ружейный.
— Дай мне посмотреть.
Только я ему дал, он хвать меня за руку, сволок с доски и отвел в домоуправление, где тетя Шура-паспортистка работает, мама одной девчонки, Вальки Симутенко. Может быть, себе «В» наколоть? Или еще лучше — В. С. Ну, ладно. Составил на меня протокол и за матерью послал.
— Сынок ваш? Да-а-а, не порадовал. У него, Зоя Никаноровна, нехорошие наклонности. Вот, отобрал у него, как вы думаете что? Вы думаете — это оконный шпингалет? А он думает, что это затвор от винтовки. Вот она наклонность, значит, к огнестрельному оружию. Так не долго и…
— Что не долго? — грозно спросила мама.
— Не, я так, — он прошелся по домоуправлению, заложив руки за спину.
— И потом — сидел на доске объявлений. Мог валенками разбить стекло. (Во врет, гад! Никакого там стекла не было.) Как вам это понравится? Я вас, конечно, уважаю, но вам надо обратить внимание на этого шкета. Иначе — поставим на учет.
Спасибо хоть мама при нем не стала, но только вышли за порог, как она мне врежет, я только как завою…
Ну, а чем-то дело кончилось, с пестолем? Жиганов принес им какую-то бумагу, они ее понюхали (шестерки посмеялись), потом читали вверх ногами, а потом подожгли и говорят:
— Хорошо горит.
— Я для вас — на все… только, прошу, подкиньте, как договаривались.
— Говоришь, окно в домоуправлении открыто будет?
— Открыто-открыто. Вот как истинный Бог, мухи не обижу.
— Перекрестись! — говорят ему.
— Ну, что вы, парни. Я же коммунист, — он оглянулся. Вдруг кто увидит? Будет похуже история, чем с пистолетом.
Они давяще молчали.
— Так что? Сделаете?
— Ты не коммунист, а козел, понял? Если тебе говорят: перекрестись, делай сразу, а не то будешь у нас креститься с утра до вечера.
Он еще раз оглянулся на все стороны, икнул и быстро-быстро перекрестился.
— Так бы и сразу, — сказали ему.
— Так что? — он полусклонился в просительной позе.
— Будем посмотреть, — ответили ему.
Мишка подошел ко мне и, как бы задыхаясь от своего уже в ту пору довольно подлого и какого-то жирного смеха, сказал мне:
— Видал, в какую Жиган замазку к блатным попал?
Пестоль все же подкинули. Говорят, первое, что он сделал — стал искать на газете номер квартиры, который обычно почтальон надписывает. Думал подловить простачков. Но это место на газете, как рассказывают, было вырвано…
В сумраке беседки кто-то неуверенно, но приятно щипал гитарку и напевал:
Я — не вор, я не грабил народ.
В жизни я никого не обидел.
Так за что же, за что же тогда
Столько горя и слез я увидел?..
Под вечер занесло нас с Аркашкой и Эриком во двор высотки.
Эрик был новичком в нашем шестом «Б» — достался нам по наследству от ушедших вперед семиклассников. Но — в это трудно поверить — этим ушедшим вперед когда-то, в свое время он тоже достался по наследству от… от… от пошагавших еще дальше. «Вот смелый парень, — думал я. — До какой же степени надо наплевать на все эти двойки и тройки, на грозные записи в дневнике с вызовом родителей к директору, на собственное самолюбие, наконец, — чтобы тебя посреди учебного года выдернули, как редиску из грядки, и перевели классом ниже»!
Мне это казалось смелым до дерзости. Может быть, он знал за собой какой-нибудь талант? Только такой гигантский талантище делает бессмысленным рутинный путь постепенного накопления знаний.
Эрик был первый и, надо сказать, последний третьегодник, которого я встретил в своей жизни. Совсем немного посидел он за нашими партами, партами шестого «Б», и близорукой судьбой, ничего не прозревающей дальше отметок в классном журнале, был выдернут и из наших рядов и переведен, или нет, был низринут, о, ужас! в пятый класс. Он, который уже должен был заканчивать восьмой!
Его шикарное заграничное имя было предметом моей зависти.
— А взрослого тебя как будут звать? — спросил я.
— Эрастом, — пробасил он.
Аркашка чему-то вдруг сперто фыркнул. Было, значит, что-то смешное в ответе Эрика, чего я не просек. Вообще в Аркашке, я замечал, очень развито ассоциативное. Может быть, ему на ум пришло что-нибудь вроде: «Ну, трогай! — сказал тут малюточка басом»… Что-то его царапнуло, какое-то несоответствие формы и содержания.
Эрик носил хорошо сформированный зачес из длинных, тяжеловатых русых волос на своей неожиданно маленькой голове.
По случаю Восьмого марта, что ли, Аркашка вырядился, как на свидание. На нем — светло-серое в елочку фасонистое пальто с вертикально прорезанными с двух боков карманами и широким хлястиком. Он впервые в этой обновке, и мне трудно скрыть, что меня это уедает. От такого пальтеца и я, сын закройщика, не отказался бы. Дураку ясно, что готовая одежда красивей, чем пошитая, и тут папа зря спорит. Когда он шьет мне, хоть оборись доказывая, не станет он делать боковые карманы вертикальными.
— Сынуле, пойми, — мягко говорит он, — когда ты вырастешь и сам станешь заказчиком, когда будешь платить гельд в кассу и давать закройщику на чай, тогда и будешь вывезюливаться.
Но дело не только в одежде. Я не понимаю, например, почему мама и слышать не может о готовых котлетах Аркашкиной мамы, которые, я сто раз замечал, гораздо вкуснее домашних.
Аркашка — вот законченный оригинал. Ему почему-то больше нравятся домашние котлеты, которые готовит моя мама.
Еще с вечера шестого марта я выпросил у папы пятьдесят рублей на подарок и сегодня, сразу после уроков полетел в ГУМ. Народищу там — гибель! Присматриваясь и выбирая, с трудом выдирая из толпы локти, я прошел все секции. Мне хотелось подарить маме что-нибудь остро современное. Хорошо бы подарить ей какой-нибудь эстамп. Эстамп — это остро современно. Но ведь я ее знаю. Так и отрежет:
— Дареному коню, конечно, в зубы не смотрят, но не себе ли ты сделал этот подарок? А, сын?
Вот еще — себе. Себе — это, мамочка, грубо, очень грубо сказано. Конечно, в глубине души я не против, когда подарок и тебе полезен и всем нам, но это уж как получится…