* * *
Идёт подводный снег
у мира в кинескопе.
А кинескоп-то сел.
На новый не накопим.
И вакуум зимы
так медленно зияет,
что можно всё забыть,
что можно всё оставить,
разглядывая снег,
идущий через тело.
А сердце – только хлеб.
А сердце – только слева.
… Я не люблю – о ремесле. Но две
пугающие совпаденьем строчки
скорее говорят не о судьбе,
а говорят о медленной отсрочке.
Обилен Бог, а на миру – страшней.
Заглянешь в этот вытянутый воздух –
щепа на птичьих крыльях у теней,
летящих парой, но как будто – порознь.
Когда на небо смотришь, то глаза
его почти не видят – будто лопасть
проносится – а разглядеть нельзя –
и помнишь только тесноту и лёгкость.
И медный сыр с отверстиями в сыре
я выкопал из сельдяной земли.
А что до рек – то их у нас четыре.
А что до городов – у нас их три.
Здесь все деревья повторяют жесты
и, если входишь утром в ровный лес, –
густые птицы, подымаясь кверху,
касаются дыханием небес.
Запотевает небо. Выйди в поле –
валун, как мёртвый, на меже глядит.
О, Господи! За что мне этот голос,
за что мне ветер веки холодит?..
Этими ночами
на небе легко:
белый отпечаток
кружки с молоком.
Тихий и холодный,
ясный и простой,
четырёхугольный
мир стоял, как стол.
Кашляющий тополь
за столом сидел.
На свои ладони,
кашляя, глядел.
По всем мастерским, где художники пухнут в грязи,
как дети от голода, если у взрослых есть войны –
дай руку! – и я поведу тебя. Только гляди:
я предупреждал тебя. Предупреждал тебя. Помни.
По всем городам, где катается каменный шар,
ломая дома, обдирая железо до крови, –
нет, не закрывай глаза – я тебя предупреждал.
Я предупреждал тебя, предупреждал тебя – помни.
По рельсам нагретым, внутри поездов,
везущих тротил и дешёвое тёплое мясо –
мы будем идти, ощутимые, как длинный вздох.
Не бойся, ведь я тебя за руку взял, не пугайся.
По этой стране, мимо белых поленниц зимы,
по этой земле, по золе, пересыпанной снегом,
мы будем идти и идти, невредимы, одни,
под этим, начавшимся как бы неявно – гляди –
молочным, обильным и всё заливающим светом.
Навылет пролетает самолёт
пустое небо. Выпавший пилот
как патефон о родине поёт
четыре километра напролёт.
А самолёт пропеллером мутит
как воду воздух сам себе летит
по небу мёртвых – слушая иврит –
туда где на балконе Бог стоит.
Господь возьмёт из воздуха его
пропеллер остановит у него:
«Все собрались и только одного
тебя мы ждали. Тише. Ничего».
Тревога – это белый гвоздь любви,
который заколачивают в сердце.
Дыхание, проваливаясь сверху,
теряет очертания свои.
Любовь неназываемо страшна.
Она – как будто облучённый город.
И пахнет йодом порванное горло.
И речь мучительна и не слышна.
Вот город, протекающий насквозь,
поставленный как будто наискось –
здесь окна провисают и, касаясь
стеклом асфальта, смотрят сквозь асфальт,
сквозь гравий, глину, и в такую даль
они глядят, что даже я пугаюсь.
Что даже я. Наклонные полы,
стекающие в узкие углы, –
в них гвозди, содрогаясь, рыбьей стаей
перемещаются вдоль половиц,
но сносит их куда-то вбок и вниз,
в такую даль, что даже я пугаюсь…
Как хорошо, когда в пустых лесах
летает улыбающийся страх
и под руку, как Блок и Гумилёв,
гуляют мертвецы среди стволов,
цитируют себя и, например,
про стихотворный говорят размер.
Во вторник страх мне вот что рассказал:
что книга есть не поезд, а вокзал,
где голос объявляет в микрофон,
какой состав и на какой перрон.
Как все куда-то кинутся бежать!
Начнут в дверях толкаться и визжать!
А выбегут – стоят в пустом лесу,
держа детей и вещи на весу.
водяные знаки на Луне
разные на каждой стороне
с этой стороны видна собака
(без ноги) у мусорного бака
а на той какое-то лицо
у которого во рту кольцо
прозрачные мясные тополя
(у каждого в кишечнике земля)
идут через какие-то поля
а в небе вместо разных облаков
немного целлофановых кульков
куда ты смотришь из трубы
на эту страшную Луну
и деревянные столбы
которые как в ту войну
урчит и свищет соловей
смеются женщины во сне
солдаты десяти кровей
стоят рядами на Луне
придёт затмение Луны
солдаты станут не видны
Птицебыки слезятся ночью
и в стёкла спальные глядят.
Они летают, но не очень
и то, когда отводишь взгляд.
К ним ходят женщины большие
стремя глазами и без рук,
простоволосые, босые,
не для любви, а для разлук.
Где-то ночью книжка плачет,
очень хочет быть живой.
Вероятно – это мальчик
с повреждённой головой.
И кому он будет нужен,
если я умру возьму?
Типа кто обед и ужин
или денег даст ему?
Русская литература –
сумасшедшая жена.
В позапрошлом вышла, дура,
из девятого окна.
А ангелы мои
с прозрачными устами
стояли у двери
и трогали глазок,
и в скважину замка
дышали голосами
«открой нам, ну открой
и спой ещё разок
о нежных городах
из вяленого мяса,
о тайных деревнях,
сплетённых из травы» –
настаивали вы,
а я себя стеснялся
и пел, не поднимая головы.
Кошка ходит и боится,
в комнате светло.
Вот июнь – июль продлится –
и тогда свезло.
На дворе стоят качели,
кто-то в них сидит.
Говорит, что не успели
и на нас сердит.
О, полиэтиленовые крылья!
Лететь нельзя, а вы меня закрыли!
Таскаю вас и постепенно горблюсь.
Всё больше вы и, в общем, что за совесть.
Но по ночам – у дочери в балкон
я выхожу и вылетаю вон,
в навязчивый, обширный, как Свердловск,
двуглазый сон. И запах – будто воск.
Лети. Лечу. А полиэтилен
как воды плещет около колен,
а над церквами и над гаражами –
нежгущееся, мажущее пламя.
Потом я прилетаю и курю
и сам с собой полночи говорю.
Спаси, Господь, я лживый ангел твой.
О, ветер – полиэтилен, не вой.
О, ветер! Приношу подмышкой слово –
вот скоро. Вот сейчас. Вот всё готово.
Вот слово и – я не Тебя боялся.
Вот все ушли. Не бойся. Я остался.
Сырая кровь идёт наружу
из-под ногтей.
Я думал, что я обнаружу
играющих детей,
которые кричат и кличут
воздушный змей.
А ангелы смеются, тычут.
Летают, кувыркаются. Не смей.
А кровь идёт. Полны карманы,
полны носки.
И у жены моей, как раны,
текут соски.
мне говорили что над головой
есть кто-то дополнительный живой
потом мне говорили что потом
он сообщит об этом т. е. о том
что чтобы я болел ну или врал
что чтобы жил где в общем ну Урал
и или плакал или много пил
и из двух окон голубей кормил
и умер и лежал четыре дня
что это он придумал для меня
напился деревянным пивом
купил полкурицы в кульке
как хорошо быть некрасивым
и налегке
когда дома стоят рядами
сухой апрель и слышен звук
идущий надо мной (над нами)
у поезда который вслух
Господь не оставляет нас
и держит руку на затылке
у каждого в подземный час.
Ты пьёшь из горлышка бутылки
и закрываешь, о, глаза.
О, посиди, смотри мне в шею –
со всех со четырёх вода.
Темно. Темно. Я не успею.
внутри несытных рябоватых рек
чего-то ищет смотрит человек
рукав засучит сунет руку в реку
и кто-то пальцы тронет человеку
и из воды пойдя кругами вдруг
потянутся к нему десятки рук
стесняющихся тёплых и печальных
на каждом пальце в кольцах обручальных
лицо им подставляет человек
смеётся плачет говорит про снег
горит костёр на низком берегу
начнётся снег костёр горит в снегу