«Валгалла слов! Опора и отрада…»
Валгалла слов! Опора и отрада,
Но как писать, когда земля дрожит,
И правда расшибается о правду…
Под страшный скрежет литосферных плит.
Когда страна, выламывая плечи,
Как эпилептик бьётся о порог,
И всех превыше таинство картечи,
И пахнет кровью каждый эпилог.
Тогда, устав от пушечного боя,
От холода и лязга колесниц,
Возьмешь людей и выкуешь героев,
Бронзоволицых пленников страниц.
Чтоб не старели, чтоб всегда горели,
Живые звенья фабульной цепи,
Чтоб прорастали серые шинели
В заснеженной украинской степи.
Укором, назиданием, примером,
Лекарством от духовной немоты,
Вставали юнкера и офицеры,
Бессмертные, поскольку смертен ты.
И волчий век вот-вот тебя размажет,
Но, может статься, самый главный, тот
Раскурит трубку и кому-то скажет:
«Булгакова нэ троньте. Пусть живёт».
И ты продолжишь городу и миру
Записки из отложенной петли,
И будет нехорошая квартира,
И будет МХАТ, и будет Массолит.
И жизни соль, и небо над Москвою,
И суета, и будничность вещей,
И зори, что кровавые подбои
На белом прокураторском плаще.
Далеко тьма, теперь лишь только в прозе,
И перед сном порою вспомнишь ты,
Как завязавший о последней дозе,
Из шомполов сложенные кресты.
И вдруг увидишь, словно дым котельной,
Великая в грядущем темнота!
И этот строй разреженный, но цельный,
И есть в строю свободные места!
«Катился поезд в сторону Вяземы…»
Катился поезд в сторону Вяземы.
Плескалось в брюшке жидкое винцо.
Мелькали в ряд болота, глиноземы,
И пахло малосольным огурцом.
Тут кто-то торговал в проходе торфом,
Там кто-то кипятильник продавал.
Подумал я: а как сейчас на Корфу?
И тут же мысль пустую оборвал.
И, может быть, смиренье привечая,
А может, просто так, ни почему,
Господь послал мне поле иван-чая
В невероятном розовом дыму!
И я глядел и пристально и нежно,
В душе лелея русскую черту —
За темнотой и грубостью кромешной
Великую увидеть красоту.
Горит огонь в оранжевой хурме,
Как в сердце непокорном и мятежном,
Которое всегда не в такт живёт.
Все время врозь, наружу, на отлёт.
Ни в небе, ни в земле, а как-то между
Чеканных строк Великого письма,
Где скалы слов и звезды многоточий,
Желанный, но непрошеный подстрочник,
Растет хурма. И значит – сгинет тьма!
И кладезей откроются затворы,
Сладчайший сок Заветного точа.
Мне все подвластно! Радость и печаль.
Создать дворец или разрушить город,
Являть себя в воде или огне…
Но я молчу, утрачивая ясность.
Незрелой истины нечаянная вязкость
Оскоминой сковала горло мне,
А та другая, что всегда одна,
Как встарь, осталась не изречена.
Сегодня, я вижу, особенно дерзок твой рот,
Ты куришь сигары и пьешь обжигающий брют,
Послушай, далеко-далеко в пустыне идет
Слепой одинокий верблюд.
Ему от природы даны два высоких горба
И крепкие ноги, чтоб мерить пустые пески,
А здесь воскресенье, за окнами дождь и Арбат,
И хмурое небо оттенка сердечной тоски.
И ты не поймешь, отчего же случайная связь
Приносит порою такую ужасную боль,
А там над пустыней созвездий арабская вязь,
И глазом Шайтана восходит кровавый Альголь.
Но старый верблюд не увидит величья небес.
Он чует лишь воду и змей, и сухие кусты,
Как ты, обольщая бандитов и пьяных повес,
Торгуешь собою, не зная своей красоты.
Пусть память поэта простит небольшой плагиат,
Но вдруг ты очнешься от тягостных сладких забав.
Ты плачешь? Послушай, далеко-далеко на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Лицо за стеклом, человек неизвестный
Стоит, ожидая минуты уместной,
Когда остановится поезд, и он
С досужей толпою шагнёт на перрон.
Потом все по плану, обычно и гладко,
Направо ступеньки, Кольцо, пересадка.
В извечном кружении спины и лица,
И это лицо среди лиц растворится.
Но что-то такое в его ожиданье.
Жуком в янтаре замерло мирозданье,
Как хищник в засаде застыло и ждёт,
Когда он шагнёт, когда он шагнёт.
А поезд к перрону всё ближе и ближе,
Но время нависло скалою недвижной,
И сколько столетий на счёт упадёт,
Пока он шагнёт, пока он шагнёт?
В экстазе с плебеем сольётся патриций,
И нищенка станет избранницей принца.
Состарится феникс и вновь оживёт,
Когда он шагнёт, когда он шагнёт.
Рассыплются горы, поднимутся реки,
И пятна Луны изгладятся навеки.
Отправится в путь антарктический лёд.
Когда он шагнёт, когда он шагнёт.
Зрачок сингулярности в сердце квазара,
Вращенье галактик и рев динозавров,
И самая первая книги строка —
Не ляжет, не будет, не станет, пока…
Такой же, как все, ни плохой, ни хороший,
Один из толпы, человечек творожный,
Не медля особенно и не спеша,
Привычный в грядущее сделает шаг!
«Скажи мне, что творится, Азазель?..»
Скажи мне, что творится, Азазель?
Как там Москва? Какие нынче нравы?
Мессир, в Москве весна, звенит капель.
Народ скорбит и плачет по Варавве.
А что же друг мой Иудейский цзар?
Я слышал, он явился наконец-то.
Владыка, у царя плохой пиар.
Погиб безвестно где-то под Донецком.
Отрадно слышать. Что же нам тогда,
Остаться здесь или явиться лично?
Мой господин, какая в том нужда?
Они без вас справляются отлично.
И дьявол, развалясь у очага,
Поправит душ горящие поленья,
А над Москвой весна и облака,
И еле слышный шепот искупленья.
Равноудаленность от рождения и конца,
Полустанок. Вечное Бологое жизни.
Хочется выйти оглядеться. Что там впереди?
Но поезд уже гудит, раскрашивая тишину.
Вот-вот соскользну с линии перегиба,
Точно мартовский снег с крыши.
Тише, тише. Слышите? Лист падает на струну.
У стволов непроглядная умбра теней,
Синий бархат небесного фрака.
И, наставив рога ятаганной луне,
Лист каштана на грудь опустился ко мне
Пятипалый, как след волколака.
Парк так темен, так тягостно влажен и пуст,
А бульвар за оградой так ярок,
Видит бог, я сегодня туда проберусь
Между строк. И бульвара испробую вкус
С ароматом антоновских яблок!
И пускай полицейский терзает свисток,
Пусть бежит расторопная стража.
Нынче ночью Земля совершает виток,
И осенний бульвар, точно цирк шапито,
Точно сцена на эллинской чаше.
Время дорого. Сладостью спелых плодов
Я скорее спешу насладиться,
Ведь стеклянные пальцы ночных холодов
Уже делят сюжеты на «после» и «до»,
Незаметно листая страницы.
На границе света тень ажурна,
Словно берег, морем иссеченный.
Листья липы сбрасывают в урну…
Возле остановки «Дом учёных».
В этот вечер, теплый непристойно,
В этом свете персиково-нежном
От перронов всей Первопрестольной
Поезда уходят к побережью.
Памятник суровый, бородатый,
Вечно остающийся на месте,
Строго смотрит, как спешат куда-то
Белые курортные семейства.
В суете досужего народа
Истукан недвижен и священен.
Он-то знает: в каждом из уходов
Вызревает семя возвращенья.
Я в теньке сижу себе лениво
На краю Пречистенской агоры,
Вместе с влагой разливного пива
В горло опрокидывая город.
А потом вразвалочку по парку,
Мимо сонной тяжести собора,
И метро «Кропоткинского» арка,
Словно древний змей Уороборос.
Вход и выход равно совместила,
Распахнув стеклянные ворота,
Чтобы мы, подобные светилу,
Делали свои круговороты.
Зачем мне этот пламенный напор,
Оправа моисеева куста.
Я знаю, чем неистовей костёр,
Тем гуще и чернее темнота.
Страшусь его, держу его внутри,
Заветных слов креплю тугую вязь,
Но всякий раз шепчу ему: «Гори»,
К стене темницы тихо прислонясь.
А он ревёт и бьётся в тенетах,
И цепи рвёт, оковами звеня,
Струится в кровотоках-желобах
Бурлящая субстанция огня.
Опять я заключу ее в фиал,
Прозрачный, как полярная вода,
И повлеку дорогой между скал,
Который раз спускаясь в города.
Потребен людям жар моей души.
Он хворых от болезней исцелит,
Заплоты льда на реках сокрушит,
Над хлябями проводит корабли.
И буду я увенчан и любим,
Как бог, дарящий таинство огня,
И станет праздник, и курений дым,
И в храмах песнопенья в честь меня.
Но, отвергая жертвенный елей,
Скажу жрецам, явившимся ко мне:
«Я лишь тюремщик ярости своей,
Вы полюбили отблеск на стене».