Однако, наконец, вы сдавали экзамены и получали возможность узнать, для чего вы тут. Как и везде, тут были свои победы и поражения (хотя потратив на всех года по три, они могли предсказать, кто сдаст, а кто провалится). Все это происходило так: с утра пораньше вас отвозили на Дерево, высаживали на верхушке, и нужно было добраться оттуда до ворот Академии. Никаких ограничений во времени. Никаких «любой ценой». Если что-то шло не так, вы могли выйти на связь, вас подбирали, и вы вольны были предпринять столько новых попыток, сколько хотели. Но каждый понимал: добраться до ворот — означало выбраться из школы. А после трех лет, за которые вас выматывали, вертели вами как хотели и давали вам образование всяческими иными способами, покинуть школу не отказался бы никто.
И я тоже. Я проводил часы, сидя за записями и картами. Надевал наушники, чтобы привыкнуть к шуму, который они издают. Знал, куда и Жак удобнее пройти пешком, как спросить дорогу и разобрать ответ на их языке танцев. У меня был сверток с едой и перечень районов Дерева, где нашему люду разрешали работать или жить. Так что, когда за мной пришли, я не сомневался в успехе. Меня подхватили и высадили прямехонько на вершине Дерева.
Ничего себе! Насесты на верхушке все узкие и отполированные ветрами, круглые, точно ветки, и даже мои снабженные крючьями ботинки и все тренировки на гимнастическом бревне не спасли от головокружения, когда я увидел их всех — тысячи и тысячи проносятся мимо, крылья жужжат, а уж что говорить об их манере поворачивать голову и сверлить тебя глазами; казалось, они желали мне свалиться, а потом, что еще хуже, я понял, что на самом деле им даже не важно, свалюсь я или нет, потому что ты для них — ничто, пустое место, а они друг для друга — все. Очень трудно вынести все это, да еще и продолжать спуск, как было велено. Несмотря на все перила и платформы, там было полно мест, с которых можно сорваться и, проламываясь сквозь ветки и ударяясь о них, точно мячик, так и пролететь до самой земли.
В первые пять минут пребывания там, наверху, я поскользнулся и повис, потому что ноги сорвались со скользкого насеста. Я боролся с охватившим меня отчаянием, которое вытягивало из рук всю силу, заставляя разжать пальцы и сдаться. Тогда я сказал себе — нет, вот для чего ты тут, наверху, — чтобы вынести это испытание, и оно — единственный путь к окончанию контракта. Вот для чего тебя и натаскивали все это время! Так что я подтянулся, и встал, и раскинул руки, чтобы не наткнуться на тех, что кружили вокруг, и они тут же начали облетать меня, поскольку их радары сказали им, что я обрел устойчивость. И так, с ветки на ветку, я начал спускаться, пока не добрался до фонтана, который видел на пленках, сориентировался и вернулся к воротам школы. Весь путь занял шесть с половиной часов. Позже они сказали, что, вроде, это рекорд. Не знаю… Мне-то казалось, что спуск длился целую вечность.
На следующий день меня вызвали и выдали направление в гнездо.
Два года поводырь живет в гнезде. Он продолжает обучение, но, самое главное, старается узнать побольше о том, как они живут. Предполагается, что за два года успеваешь привыкнуть к их образу жизни. Мое гнездо было в двадцати милях от Дерева, у реки. Место зеленое, славное, полно цветов и тропинок, по которым можно было гулять, воображая, что ты дома, пока над головой не пролетал один из них.
Именно в семейном гнезде впервые надеваешь сбрую. Поводыри всегда ее носят. Она служит для переговоров с клиентом. К слову «клиент» нужно привыкнуть — забыть то, что ты под этим словом понимал раньше, и постараться по-настоящему проникнуться идеей своей службы. Твое предназначение как поводыря состоит в том, чтобы помочь клиенту жить по возможности нормальной жизнью. В гнезде учишься не стыдиться, а испытывать гордость за себя и свою работу. А это помогало воспринимать и признание, которым они платили. Я знаю, снести это признание не так уж легко. Но без него, если работаешь поводырем, не выжить. Словно ты — растение, которое учится быть признательным за свет, без которого оно не может ни расти, ни цвести.
У меня было хорошее гнездо. Они много лет сотрудничали с Академией, работали с поводырями-практикантами и знали, как нас нужно тренировать. Это было старшее гнездо, и многие детишки уже почти выросли. В гнезде с тобой возятся в основном дети. Они смеются над тобой, когда впервые чувствуешь, что в основание шеи впиваются тысячи крохотных иголок от закрепленного на сбруе транслятора. Эта штука превращает их жужжание в сигналы, а те уж воспринимаются тобой как слова. Они показывают тебе язык тела. И первые свои движения в сбруе тоже делаешь с детьми. Они хватаются за дужку и прижимают колени к креплениям на твоих бедрах. Иногда, если они достаточно сильны, им удается полетать с тобой, или, хотя бы, попробовать взлететь. Иногда удается даже перемахнуть через комнату. Иногда вы падаете, и тогда получается куча мала, в которой все пихаются, пытаясь освободиться, как любые другие дети.
А самое важное, чему нас учили, — эмоциям, тому, как справляться со своими собственными чувствами и воспринимать чужие. В школе нам говорили, что они, возможно, продукт химической реакции. Может, так оно и есть, но каждый, кто испытал это, знает, что химия тут ни при чем. Это поток любви и благодарности, который настигает тебя так внезапно, что, кажется, пронизывает насквозь. Все обретает такую ясность… И за это можно отдать все, что угодно, не важно — что.
Помню, когда я впервые почувствовал это. Я играл с одним из подростков в игру, где надо ловить мячик чем-то вроде длинной ложки. Я ухитрился поймать один сложный мяч из-за спины и бросил его обратно напарнику, а тот просто стоял, таращась на меня, и глаза его светились, точно фарфоровые блюдца. И так меня прихватило — я думал, разорвусь, до того это чувство меня переполнило.
Конечно, если хоть раз почувствуешь нечто подобное, тебе опять хочется испытать это. Вот потому в Академии и учили направлять свои чувства. Такое ощущение сопричастности составляет основу их жизни. Оно связует их и поддерживает здоровье. Однако в школе нам говорили, что человеку нельзя погружаться в это чувство полностью, можно лишь попробовать его, чуть-чуть коснуться. В тот, первый раз, когда я играл с тем юнцом, я получил сполна и расплатился сполна, потому что за пределами этого сверкающего ощущения причастности лежала унылая черная пустыня, и это, второе ощущение, тоже поражало, и еще сильней. Я чуть не слетел с катушек навсегда. Я был так подавлен, что три дня провел, пытаясь сообразить, как покончить с собой при помощи того крохотного перочинного ножика, что подарил мне папа. Наконец, я все же выкарабкался и с тех пор был по-настоящему осторожен. Старался лишь осторожно попробовать, а не хлебать досыта.
В конце концов нащупываешь свой предел, и я подобрался прямо к нему, но уцелел. Однако находились и те, кто жаждал большего. Они брали сразу все, и постепенно у них развивалось привыкание. О последствиях они не думали. Они были отступниками, перебежчиками. Потом мне выпало столкнуться кое с кем из них.
На второй год жизни в гнезде я совсем освоился. Я так привык к своей сбруе, что больше не ощущал ее, и покалывание в спине с легкостью превращалось у меня в голове в слова и образы. Я привязался к своему гнезду. Их отец иногда брал меня полетать, и мы отлично ладили. Конечно, он мог видеть, и радар у него был в порядке, так что поводырь ему был не нужен.
Но он помогал мне разобраться с их системой дорожного движения и как уступать дорогу. Их отец сказал мне, что я — лучшая собака, когда-либо прошедшая через его гнездо. Собака. Вот как переводил транслятор то название, которое у них для нас имелось. Он дал и эмоциональную реакцию, сопровождая свои слова. Я почувствовал, как она поднимается, собрался, как следует, и лишь чуть-чуть дотронулся до нее. Я знал, что и ему было нелегко привязываться к поводырю, а потом отпускать его. Для меня это тоже было тяжко. Но что делать — так уж сложилось.
Через пару дней после того, как их отец так похвалил меня, Директор попросил меня забежать к нему в контору. Когда я вошел, он сидел за столом. Он носил большие очки — хорошо, потому что я отвык от маленьких глаз.
— Ты был выдающимся, выдающимся учеником, — начал Директор.
— Спасибо, сэр.
— Никто не может требовать от человека большего, чем делал ты.
Он говорил эмоционально. Меня всегда поражало — как это нам удается так явно выражать свои чувства внешне — глаза туманятся, голос дрожит — и так плохо транслировать их при этом.
Директор начал протирать очки.
— Нас посетил представитель очень, очень выдающегося клиента. Очень, очень важная особа в этом мире. У нас никогда не было возможности обслуживать кого-то в этом роде. Однако теперь, я полагаю, мы готовы к этому испытанию. Полагаю, ты готов к работе поводыря. Полагаю, ты здесь — единственный, кто может обслуживать такого клиента. — Он положил руки мне на плечи и пристально взглянул в глаза. — Что ты скажешь?