— Чума, брат у нас. Если ты еще не заразился, то беги, а у меня вот, голова уже горячая…
Тут неожиданно прогремел телефон, и Николай Иванович вызвал меня сжигать трупы.
Ночь была морозная, тихая. Мы попрежнему нагромоздили целую гору дров и поверх их уложили двадцать два трупа: четырнадцать своих и восемь китайских. Китайцы, не имея у себя дров и живя без аргалу, нашли хороший выход: чумных перевозили через границу и кидали на наших дорогах. Волей-неволей приходилось их забирать и сжигать вместе со своими. Мы боялись, как бы волки не растаскали их а потом их могли с'есть и собаки. Однако, как будто, легочная чума на животных не действует.
Его Ha-фу у нас звали.
Костер поджег Николай Иванович. А я и Степан Александрович в белых халатах и в масках изображали чертей в аду. Мы жарили человеческое мясо. Мы подкладывали дрова. Мы переворачивали трупы. И переносили их на наиболее жаркие места. Если бы сейчас кто-нибудь мне предложил заняться подобным делом, я не согласился бы ни за что на свете. Пожалуй, я лучше бы сам лег рядом с трупами на огонь, но не поднял бы на шесте человеческую руку и не стал бы ее бросать в огонь, или ногу или голову. Странно они иногда отгорали от тела. Но тогда, в тот самый момент мы об этом не думали. Это была наша каждодневная работа. Иногда Николай Иванович даже покрикивал:
— Ну, ну, комбриг, жаркое-то студится. Вот у того правый бок не зажарился. Это что за работа?
Я сквозь маску улыбался и в ответ кричал:
— Николай Иванович, а сам-то что делаешь? Что за безобразие: оторвал две китайские ноги и положил их на загнету. Ну-ка на угольки!..
Позднее мы посетили Федорова, он все еще сидел один. При нашем приходе он вскочил, потом опустился на пол и чуть не на коленях стал просить какого-нибудь лекарства. У Степана Александровича оказались доверовские порошки. Их он ему и отдал, кажется штук пять и Федоров все моментально проглотил, потом он заявил нам, что чувствует себя прекрасно, и чума у него прошла. И тут же стал об'яснять нам, что любит Нюрку. Что он ни разу ее не целовал. И что она его любит и тоже не целовала. Он опять просил меня перевести его к ней, хотя бы на секунду, только чтобы взглянуть на нее. У него по лицу текли слезы. Его было жалко. Однако свести их в одном изоляторе не было никакой возможности. Когда мы уходили, он разрыдался:
— Командир, какой ты командир, когда Нюрку не даешь мне. Дай мне ее поцеловать. Дай на один раз… дай ее… и она хочет!..
Под горой у Аргуни все еще тлел костер. Догорали головни, человеческих тел уже не было. Они давно обуглились и распались На горе перед костром стоял новый дом. Это был изолятор. Там сидела Нюрка, заведующий хозяйством штаба Воронов, который все беспокоился о том, что он может умереть, не сдав отчета, и еще один красноармеец. Мы проходили мимо этого изолятора. Красный отблеск потухающего костра играл на его окнах. Окон было пять. У трех из них виднелись прижатые к стеклам лица, с широкими блестящими глазами. Они, не мигая, смотрели на костер. Степан Александрович их заметил первым и шепнул мне:
— Смотри-ка, поди тоже ждут. Надо бы закрыть чем-нибудь у них стекла или перенести костер на другое место…
Я согласился с ним и утвердительно мотнул головой. На другой стороне горы стоял другой изолятор, а за ним были остальные. Когда мы приближались к изоляторам, часовые испуганно косились на нас, подходили ближе к изоляционным дверям и стояли так, как было указано в моей инструкции. Но как только мы отходили от изоляторов, часовые сразу же отбегали на другую сторону улицы.
В изоляторе около моего дома сидело шесть красноармейцев. У них в избе было светло, а из-за стен глухо доносилось:
Мою милку сватали.
Меня под лавку спрятали.
Я под лавочкой лежал,
Милку за ногу держал.
Я это услышал, от удивления остановился и осмотрел окна. И почему-то сразу вспомнил Федорова. Потом его письмо и затем в своем теле почувствовал жар и озноб. Я бегом бросился к себе в комнату. Сбросил шинель и унты. Халат я снял еще после изолятора. Его увез в сулемовой банке Николай Иванович.
На столе у меня стоял банчок со спиртом. Я налил полный стакан и сразу выпил. Однако тут же почувствовал, что на моей руке между большим и указательным пальцем как-то особенно колет. Мне почему-то показалось, что на это место мне попала капля соку с чумного трупа. Я даже вспомнил, когда я переворачивал мертвого китайца, то из него брызнула целая струя. Я нервно разыскал сулему и до красноты натер ею подозрительное место, хотя знал, что в подобных случаях сулема не помогает. Кроме того, я прекрасно сознавал, что струя никак не могла попасть на мою руку. Я был в рукавицах и брезентовых сулемовых перчатках. Но боль не проходила, и я себе все тер и тер.
— Капитана, твоя хочет слушать чума копи Чжай-ла-нор?
Я повернул к китайцу голову, поставил на стол бутылку с сулемой и опять, не раздеваясь, повалился на постель. Однако колотье в моей руке не остановилось…
1 марта.
Я сижу и пишу. Китаец, как будто диктует мне. Его фразы медленны, слова растянуты. Писать то, что он говорит, нет труда. Утром он пробовал прогуляться по улице, но его особенно откровенно избегали красноармейцы и местные жители. После он обиженно говорил:
— Капитана, зачем моя бойся, моя чумной нет…
Я ему рассказал, что и меня боятся. Удивительно — моя и его судьба одинаковы.
В данный момент лучше живется моему военкому. Его никто не боится. Но на меня он рвет и мечет. Пишет мне письма. Называет белогвардейским офицером. Говорит часовым, что я всю бригаду хочу перевести заграницу. Будто бы за этим и держу у себя китайца. Но к моему удовлетворению партизаны уже верят мне и только улыбаются. А из дивизии ко мне все еще не едут культработники. Хотя начдив твердит, что они выехали. Но где они?.. Мне кажется, что они приедут после того, как кончится чума.
Однако ходя мне рассказывает:
— Хотел я это из барака от брата бежать. Но встал и повалился снова на нары. Голова закружилась, силы пропали, тоже мне жарко стало. А брат посмотрел на меня и нахмурился. Но ничего не сказал. Какой-то молчаливый у нас был. Трудно его понять. И вот так-то пришлось мне прожить на копях три дня. О, что я там видел, что слышал, ой, страшно! Ой, ой, страшно!.. — Китаец закатил глаза и на лице изобразил такой страх, что я улыбнулся. — Больше никогда не хочу этого видеть, — продолжал он. — И не пойду туда никогда. За эти три дня много я узнал про копи. Этими самыми копями Чжай-ла-нор владели сначала китайцы и англичане вместе. Компания у них была. Семь человек китайцев и три англичанина. Но англичане были такие хитрые, что надули всех китайцев. Взяли от них деньги, дали им поработать один год, а потом убрали их. Ну, а после-то и между собой не ужились. Один из них большой, рыжий англичанин — остался. А этот, Большой Человек, как остался один, завел компанию с японцами и скупил на линии железной дороги лесопильные заводы. Потом он захватил рыбалки на озере Мутном, — это как раз недалеко от реки Хайлар.
Жалование рабочим он сократил на половину. А чтобы рабочие не взбунтовались (там все были китайцы), он нанял охрану из русских офицеров и солдат, и эта охрана стояла у его квартиры и конторы. А потом он совсем перестал платить деньги. Хотели было рабочие уйти от него, но не могли. Кто уйдет, тот знал, что денег ему никогда уже не получить. Все китайцы думали, что он им вот вот заплатит. А тогда они думали, что смогут послать денег домой, своим семьям. Все наши рабочие на копях были с одного места — с реки Хуаньхэ. Земли у нас там так мало, что если не пойти на заработок, то семья умрет с голоду. На этих копях наши люди работали несколько лет, и такого случая никогда не было. Вот они думали, что и сейчас заплатят. Но вышло не так. Вышло, что ожидание испортило все. Надо было сразу же бросать работу и уходить. Да куда уйдешь? Один — два человека работу найдут. А там их было семь с половиной тысяч. Ну, вот они все и ждали.
В это время приехала на копи дочь Большого Человека. Она была хорошенькая, вся беленькая и в кудрях. Ей было лет 18. Ходила она, как мужчина, в брюках и в хорошенькой куртке из какого-то полосатого сукна, дорогого видно. И с ней всегда была собака. Большая собака, — такие у нас никогда не бывают. Собака китайцам не понравилась, ну, а ее они полюбили. Со всеми она разговаривала, смеялась. Кудри на голове у ней были золотые. На солнце они блестели, как настоящее золото. За это китайцы ее прозвали Золотая Головка. И вот Золотой Головке на копях понравился больше всех мой брат.
Видишь, капитана, у Золотой Головки вкус был хороший. Самый лучший китаец на копях из всего Китая понравился ей. Она его всегда встречала, когда он выходил из своей шахты. А он всегда стеснялся ее. Брат мой был стыдливый, в шахтах он работал почти голый, и ему не нравилось, что она видит его в таком костюме. Но я понимал ее. Мускулы моего брата были, как железо — круглые, упругие. Грудь высокая, и сам он был ловкий, подвижной. Она встречала его и смеялась, а он улыбался ей. Только одна собака рычала. И вот всем китайцам стало шибко плохо, когда им стали уже не верить в копейских лавках, то они все собрались, сговорились и выбрали моего брата Ha-Фу, чтобы он пошел к Золотой Головке и сказал, что китайским углекопам невозможно так жить и что если ее отец не будет платить им денег, то они все уйдут. Они знали, что Золотая Головка любит смотреть на Ha-Фу, и китайцы знали, что Большой Человек слушается Золотой Головки. Потом китайцы просили моего брата передать Золотой Головке, что бараки у них сырые, грязные и холодные. Я там сам был три дня и их видел собственными глазами. Там были только крыши, а высота у бараков была аршина полтора. И под самой крышей были нары. Нары были по обеим сторонам, а посередине проход. Пол в бараках был земляной и сырой, но утоптанный ногами тех, кто жил. И в таком бараке людей было так много, что ночью не было чем дышать. Поэтому там не требовалось и печей, — люди сами его отапливали. Своим телом нагревали. Ну, а если надо было согреть чаю, то для этого у дверей были построены маленькие печурки. Об этом-то и просили китайцы передать Золотой Головке.