— И ты не посекла их кнутом? Не поймала никого?
Баба Лена только морщила губы:
— Где ж за ними угнать-ца! Они, антихристы, как мухи с навоза — пырх! — и нету… Я скорей к медпункту!.. Последние деньги от яблок отдала медичке за йод, за вату…
— И не признала никого?
— Нет.
— Хоть бы родителям ихним ткнуть!
— Они все там — беженцы из черножопого края! Босва проклятая. Насмотрят-ца дома чертячьих американских кин — драка на драке — и сходят с ума…
Притихшая от усталости, от страдания и унижения лошадь стояла как неживая, слушала, пошевеливая ушами, и, казалось, думала: за что казнили ее какие-то маленькие людишки?
В течение какого-то десятилетия на моих глазах между прежним корневым, рожденным здесь народом и теперешним, составившимся из постороннего, набежавшего изо всех темных дыр и углов растревоженной России люда — у нас потёрся, к вам попёрся! — образовалось в округе некое пестрое сообщество, одетое сплошь в какие-то недоноски с облезлыми знаками иностранных фирм, братья и сестры библейского Иова, подпавшие под тот же уговор Бога и сатаны.
— Своих нет — и это не люди, — горько рассудили старожилы.
Им, свидетелям державного народного качества, — еще недавно здесь умели и потрудиться, и повеселиться, и рать собрать, и выручить друг друга в трудную минуту — дико смотреть на дикий уклад «новых русских». Ухоженные дома прежних хозяев потеряли с ними свой достойный вид, утопают в мусоре и бурьяне с бельмами битых, кое-как зафанерованных окон. На месте большого клуба, где гуляла наша молодость, напитываясь про запас даровой красотой, ставились концерты и кино, шумели многолюдные колхозные обеды по старинным праздникам, скулит по-собачьи непролазный полынный пустырь, выражая общее настроение несусветного российского разора. Кто услышит этот круглосуточный скулёж? Кто заполнит эту трагическую пустоту на нашей земле и в душах этих людей? Редкая семья, где бы дети росли с матерью и отцом, с бабушкой и дедушкой, как это было всегда. Нынче — все врозь, вразброс, все нарастопырку. Есть дети — нет матери, погибла или бросила. Есть мать — нет детей. Есть мать, есть дети — нет отца. Есть отец — и никого рядом…
Знаменитое толстовское высказывание — «все переворотилось и только еще укладывается» — вышло на новый круг русской спирали.
Вот только укладывается ли?
Долго мы с женой и Никифоровной ухаживали за Ордесой — обрабатывали марганцовкой раны, кормили промытой картошкой и хлебом, просили прощения за всех дураков, кто когда-либо обижал лошадей. Старенькая, мосластая, с провисшей спиной горемыка слушала наши причеты, мотала усохшей от старости головой и понемногу, как нам казалось, добрела, отходила памятью от этого страшного дня.
Когда уже нечего было сказать ей, когда все приемы нашей скорой помощи были исчерпаны, мы накрыли ее фланелевым одеялом от мух и комаров и проводили во двор с охапкой свеженакошенного клевера.
Давно хотелось мне хоть как-нибудь побаловать своих старых знакомых, дружных соседок бабы Лены, с которыми по-настоящему сроднился еще с юношеских, свадебных лет, послушать живой простонародной речи, хлебнуть из общего котла житейского варева.
Как ни кровоточило наше настроение, расстроенное варварским случаем с Ордесой, до вечера мы с женой все-таки успели обежать всю деревню и пригласить в гости по случаю нашего приезда.
Долго ли накрыть стол между летом и осенью?
Первой пришла баба Катя, присела на длинную скамейку под окнами дома — вся улица, вся округа перед глазами!
Два двора из пяти — один возле другого — в некотором родстве, и хозяйки их, баба Лена и баба Катя, — самые старшие, по семьдесят с лишним — жили, можно сказать, одним хозяйством, одним укладом — часто делали каждая на своем огороде одну и ту же работу, подновляли изгородь, копали землю, засевали грядки разделенными поровну семенами, поливали и пололи, а наработавшись, вместе отдыхали на этой скамейке.
Эти вечерние отдыхи перед сном давно вошли им в привычку — собирались, как на поверку, чтобы узнать, все ли живы, здоровы. Не случилось ли чего и не сократилось ли их число в деревне?
В особо трудные дни — середина лета: прополка, поливка, обкос рубежей, сбор «американца» (колорадского жука) — договаривались до того, что из-за усталости и экономии времени устанавливали между собой очередь, кому и за кем топить печь и готовить обед или ужин на всех.
Не раз доводилось слышать:
— Ты варила нынче что-нибудь? — спрашивала баба Катя у бабы Лены.
— Нет, и за огонь не бралась! А ты ай варила?
— И я нет.
— Ну и ладно, и так поспим.
— Не привыкать.
— А чего ж ты не варила?
— А чего варить? Варишь да на улицу валишь. Наработаешь-си за день-деньской — никакая еда в глотку не лезет… А ты почему лодырничала?
— На огород спешила.
— Моторная! Все хочешь первой быть!
— Да не, я знала, что Полечка сегодня варит.
— Откуда ж ты знала?
— Коробок спиц брала.
— A-а! Ну пойдем к ней…
Закрывали дома на хворостинку и отправлялись на другой конец улицы, прихватив с собой кусок хлеба.
Увидев бабу Катю, я подсел к ней.
— Выросла в большой семье — восемнадцать ртов!.. — рассказывала она. — Подадут, бывало, на стол чашку холодца с квасом — ешьте!.. Никто не лезет, ждут дедову команду. Стукнет ложкой по чашке — начинай!.. Все знают: сначала квас. По ложке — восемнадцать ложек, по две — тридцать шесть!.. Дед видит — кончается квас, стукает по чашке — бери холодец. Да не спеши, не обгоняй старших! Опять: по ложке — восемнадцать ложек, по две… Весело было!.. Кто провинился — брысь из-за стола!..
Широкие, сильные плечи. Плотный, несдвигаемый малиновый румянец на щеках. Раскореженные работой руки. Ни сединки. Не задумываясь, от немалых лет ее отбросишь не один десяток.
Одета всегда по-своему, на манер земляков одной из деревень под Козельском, откуда была взята замуж: на голове два платка. Один белый, ситцевый, повязан под круглым подбородком, другой скатан в скатку, служит налобником, «утужает голову, чтоб не болела».
— Отец дегтярщиком был. Гнал деготь, развозил по деревням, продавал. Отроду скупился. В одной деревне зазвали его за стол, опоили самогонкой. Одни угощали, другие пробку из бочки выбили и весь дёготь на землю слили. Целая лужа. Не подберешь! Так и проучили. Токо уехал — вся деревня бегала с хомутами, с седелками, со всякой кожей, кунали тряпку и смазывали для носкости… Ямный дёготь был, чистый…
За лесом хутарь стояла. Жили мы там с двадцать четвертого по тридцатый год. Шесть дворов. В тридцатом купили здесь хату. Вселились, развесили кумашные занавески, а на второй день сгорели от соседей. Получил отец страховку, пошел в Дудино искать сруб. Уморился по дороге, лег отдохнуть. Встал — кошелька с деньгами нету. Чуть сердце не разорвалось. Вернулся назад — нашел на земле. Всю жизнь потом Богу молился. И нас научил.
— Первое время колхозов дичились, а потом присмотрелись — можно жить! Нам кому не молить-ца, на колени становить-ца. Особенно радовались бедные, незажиточные — у них ни скота, ни плуга, ни бороны, а сравнялись со всеми. Общая работа, общий порядок. Можно и лошадь взять, попросить у председателя дров привезь, в больницу съездить. А от работы можно и отвертеть-ца. Лодыри да пустомели, у кого руки — крюки, ни за какое дело не умеют взять-ца, как были бедными, зануждёными, так и в колхозе остались голь голью. Я вырабатываю за месяц примерно шестьдесят и больше трудодней, а он примерно двадцать да тридцать. Я получаю хорошо, а он работал шажком и получает кило с мешком. У меня скотина сытая, полный двор, хочу — ем мясо с мясом, хочу — продаю на базаре. Так и в любом другом деле. Одни в лютый мороз едут в лес, бывало-ча, в одних холстинных штанах, огонь на ходу, в санях жгут, чтобы не замерзнуть, а другие на печке дрыхнут — есть разница?
— Богачей больших не было, а среднего классу много. Эти долго осматривались, как бы не прогадать! Их и раскулачить нельзя, и принудить — тоже! Да с властью не поспоришь. Усадьбу под капель подрежут или у черта на куличках дадут. Поартачишься год-другой — сам в колхоз запросишся! Иной со слезьми, а идет. Лошадь отдает колхозу, а плуг дома прячет. Где плуг? Где хомут? Ай ты без хомута пахал? Глядишь — несет!.. А чего было нe вступать? Нынче смеют-ца умники — работали, мол, за трудодни, за палочки. Но дело-то не в палочках, а в том, что на эти палочки выдавали. А выдавали так, что возами возили со склада. Прежние середняки и в колхозе не потерялись, теми же середняками стали, токо колхозными. У них и одежа, и обужа хорошие, на столе и мясо, и молоко, и масло конопляное — сами били, и мёд свой, и селедка из Керчи, бочонками продавали. Какого рожна ишо надо человеку? А у лодыря — ничего. Он первым в колхоз ступил — первым и побежал из него. В отход. На производство. Он думал, что в колхозе можно будет дурью маять-ца и получать наравне со всеми, а ему сказали — погоди! Как потрудился, так и получи! Справедливость была! Хороший учет. Если бы нас позвали тогда обратно в единоличники — Боже упаси, не согласились бы! И на работу, и с работы с песнями ходили. Жили дружно, сознательно. Власть уважали.