Это выводила уже баба Лена — песню, которую любил ее незабвенный Семен Андреевич. Здесь было не только воспоминание о нем, об их недолгой совместной жизни, здесь были и этот дом, из которого он ушел когда-то на фронт и не вернулся, и эти стены с красным иконным углом, перед которым они прощались, и этот древний, словно окостеневший стол, за которым они восседали когда-то всей своей юной семейкой, и хлеб на нем, и соль, и надо всем то самое материнское слово благословения.
Пела она и так склоняла голову, словно клала ее на плечо самой песне.
Уже в полной темноте мы проводили гостей по домам.
Когда готовились спать, баба Лена, ублаготворенная отшумевшим застольем, подозвала меня к себе — к столу — и стыдливо призналась, что давно хотела «открыть» мне — так она выразилась — одну особенную песню, которая в ней «сама сложилась».
Она сразу же, без всякой подготовки тихо запричитала вполголоса:
Где ни пью я, ни гуляю —
Скучно сердцу моему.
Пойду на берег крутой,
Где мой верный друг лежит.
Не скучай, мой друг любимый,
Скоро я к тебе приду.
Скоро я к тебе приду
И всю правду расскажу.
Глаза ее, чистые, серые, цвета горькой осиновой коры, дрожливо и доверительно смотрели на меня, и я поначалу не понял ее затеи с новой песней. Тоже мне, сочинительница!.. Пение, однако, продолжалось. Она с какой-то мольбой просила выслушать ее до конца и понять… И до меня дошло, что она, милая баба Лена, ученица местного ликбеза, темная по современным понятиям крестьянка, с двадцати лет оставшаяся вдовой, наговаривает сочиненную ею песню — исповедь пожизненного одиночества.
Ты оставил малых деток —
Воспитала как могла.
Детки выросли большие —
Разлетелись кто куда.
Не стихи, не сбивчивый их ритм привлекали мое внимание, а ход ее, так сказать, темной фантазии, желание открыться, высказаться перед другим человеком, перед погибшим мужем, перед самим Богом — о своей горькой бабьей доле, которую вытерпела и вынесла с честью.
* * *
Рано утром я вышел из дома.
Дух захватывало от родниковой свежести — на траве лежала первая в этом году легкая изморозь, первое серебро приближающейся зимы. Солнце уже стояло выше сада, и пригретая тишина заполняла все пространство с далеко раздвинутым горизонтом.
Метрах в ста от меня, под горой, расстилалось пышное облако ночного пара — из него мокро торчали сучья старых ракит с пустыми грачиными гнездами. Всюду стояла, лежала, сыпалась и переливалась обильная от холода роса. Рядом, у дороги, высился полувысохший, весь в седом пуху старый татарник, гордо и крепко держал на высоте свой последний, но такой же юный, как посередине лета, малиновый цветок.
— Не нацвелось! — сказал я ему. Его молчание было знаком согласия.
Очарованный утром, я снял с одной из иголок татарника самую красивую, с каким-то марганцевым блеском росинку, чтобы подержать ее на кончике пальца, полюбоваться трепетом ее игривого цвета, но росинка, перелившись на палец, тотчас погасла и пугливо стекла на землю. Я выбрал другую, синюю, с фиолетовой глубиной, — выбрать было ее из чего! — и собирался отнести в дом и показать жене, но и с другой произошло то же самое — не захотела оставаться росинкой, тотчас погасла и стала просто водой. Красота не терпит приручения. Дернулся было поднять обе упавшие росинки и вернуть их на прежнее место, на иглы татарника, но… Этого уже не сделает никто.
Оглянулся — молчаливая Никифоровна повела сторонкой к водопою свою страдалицу Ордесу. Ножевые полосы на боках лошади видны были издалека.
Не дойдя до колодца, в нескольких шагах от облака пара, Никифоровна отпустила поводок, и старая кобыла, потоптавшись на ровной лужайке, вдруг подклонилась на передние ноги и с натужным крёхом повалилась на траву.
— Поваляйся, поваляйся, Ордесушка, — поощряла ее женщина, отшагнув подальше. — Роса — лечебная… Роса полечит, тебя…
Ордеса уже лежала на боку — холодная земля остужала ей кожу. Время от времени она тяжело взбрыкивала ногами, показывая желтую изнанку стершихся копыт, пыталась перевернуться с боку на бок, но то ли старческое бессилье, то ли вчерашние раны не давали воли ее движениям — она так и не смогла перевернуться, пока сердобольная Никифоровна не потянула за ногу и не помогла, приговаривая:
— Ну! Ну!.. Давай вместе… Совсем ослабела…
Раскидывая веером хвост по траве, лошадь наконец перевалилась на другой бок, но и на другом боку не было ей покоя, захотела вернуться в прежнее положение, и Никифоровна опять, ухватившись за копыто задней ноги, помогла ей. Лошадь поднялась, шумно встряхнулась и сама направилась к колодцу.
Напившись, они медленно поднимались в гору, мысленно приготавливаясь к дневной работе.
Новый день начался с того, что принесли от бабы Кати старый, битый молью хомут с длинными гужами и коромыслом, от бабы Поли — плуг, почистили кирпичом заржавевший сошник, подтянули гайки. Осмотрели Ордесу — можно ли будет на ней пахать? Решили — можно: плечи не порезаны, а под гужи можно подложить что-нибудь мягкое, чтобы предохранить раны от растирания. Закутали бессловесную, обласкали — ладно, терпи, что ж теперь делать! — и повели на усадьбу.
Я взялся за узду, жена — по недавней деревенской сноровке — встала за плуг.
— С Богом.
Распахав несколько борозд, мы вынуждены были отпрячь Ордесу — раны ее от натуги и трения гужей начали кровоточить.
В это время на усадьбу пришла баба Поля.
— Деточки мои, — обратилась она к нам, — распашите и мне хоть две бороздки, я их до вечера выберу. Земля-то погожая, рассыпается, как малина.
И протянула из-за спины банку мясных консервов.
Жена отмахнулась от подарка, указала на старших, на мать, на Никифоровну:
— Они разрешат — я распашу.
Баба Поля шагнула к бабе Лене, к Никифоровне, которые все ещё вертелись возле Ордесы, снимая с неё последние увязки.
— Две бороздки, — услышал я. — Вилами тяжело, магниту в руках не осталось.
Никифоровна даже отвернулась от нее:
— Видишь — кровь… Ждать, пока скопытитца?
— А как же быть?
— Сходи к нашему начальству, заплатишь деньги — дадут тебе лошадь.
— Это надо же! — возмутилась баба Поля. — Когда мы организовывали колхозы, у крестьянина бесплатно брали и лошадей, и всякий скот, а теперь с нас деньги требуют.
— Не хочешь лошадь — сходи за трактором к вашему фермеру. Он тебе и в прошлом году пахал и нынче распашет.
— Да я не дойду по горкам, по кустам.
— Тогда подожди: Нинка приедет — сбегает. У вас тут много усадеб, все равно вам просить его.
— Пропади он пропадом, собачий недоедок! — скорбно отмахнулась баба Поля, и голос ее дрогнул: — Как-нибудь по кусту вырою, подергаю, а к нему не пойду. Кожелуп он бессовестный, новый барин Троекуров, только пока без собачьей своры! Такие, как он, и жизнь повернули на старый лад. Он, конечно, помогнет, а за это ему и деньги уплати, и, как в старое время, барщину отработай: или на уборку пошлет, или на подборку. Несочувственный! Машину из города пригонит — иди, нагружай картошку! Знаю! Была! Раньше кормил, а теперь умнее стал — фигу! Ка-ак же — он фермер! У него трактор!
— С него тоже спрашивают, — возразила баба Лена. — Еду по городу — идет с сумкой. Что несешь? В налоговой инспекции, говорит, был, семь шкур содрали, а одну назад вернули.
— Не защищай! И сын у него такой же! Недавний школьник, а то же морду уже дерет от простых людей: люди картошку на машину нагружают, а он за надсмотрщика стоит, следит, кто как работает, да ещё понукает. Дай ему в руки палку, он и бить начнет. Ой, Боже мой, как это унизительно! Привыкли при советской власти к равноправию, теперь трудно будет отвыкать!..
Поговорили, поговорили и paзошлись.
Уехала Никифоровна.
Надо было видеть, как медленно, с побитой, поджатой душой пошла домой баба Поля.
К счастью, скоро прикатил на своей новенькой «Ниве» внук бабы Лены, Саша, с матерью и отцом, рабочими одного из районных заводов. Не знаю, кому это пришло в голову, но после некоторого отдыха с дороги молодой хозяин взялся не за лопату, чтобы раскапывать борозды, а за свою машину. Отцепив прицеп, он загнал ее на усадьбу, с помощью тех же конских гужей и коромысла приспособил к ней тот же допотопный плуг, от которого только что освободилась Ордеса, и, не долго думая, поставил в борозду. Все получилось как нельзя лучше — колеса машины точно вошли в межи. Когда жена взялась за чапиги плуга, он включил первую скорость, гужи ровно натянулись, и под общее ликование, под общий одобрительный смех — ну! давай! пошел! — с веселой громкой музыкой из открытой кабины сто шестьдесят лошадиных сил вывернули наизнанку первую после Ордесы борозду. Подбирай клубни, кому не лень!