тебя?
Я усмехнулась.
— Ему разве нужны причины? — ответила я, о чём бы он ни спросил.
Натянула шапку на бритую голову.
Не жалуйся, ничего не проси, лишнего не болтай — эти уроки за год я усвоила прочно.
— А на шее что?
— На шее? — не поняла я, обернулась. Захар показывал пальцами.
Чёрт! Зеркала у меня не было. Наверное, там были синяки.
Теперь, когда волос не было, Урод держал меня за шею. Наверное, перестарался.
— Так, ударилась, — поёжилась я, словно мне холодно, и поспешно намотала на шею первое что попалось — майку.
— А это? Кровь?
Да чёрт! Сорвала я с шеи окровавленную тряпку. Кровь была не моя: Урод разбил костяшки, когда ударил кулаком в стену. Моей майкой он просто вытер руку.
Нет, меня он не бил. Никогда. Но майка всё равно выглядела не очень.
— Ты за посудой? — схватила я поднос.
— Да. Но если ты ещё не доела, можешь оставить. В обед заберу. Я сегодня весь день на раздаче. Просто имей в виду: на кровати есть нельзя. Увидят — накажут. Только за столом. И валяться тоже.
— Тоже накажут? — усмехнулась я и нерешительно подошла к окошку, на котором лежали его руки: короткие рукава униформы, тёмные волосы, вены, красивые пальцы с коротко остриженными ногтями. На запястье бинт.
— Да. Но, видимо, у тебя особое положение, — улыбнулся он в ответ. — Ни разу не видел тебя даже на прогулке.
— Не люблю гулять, — усмехнулась я, подойдя так близко, что ещё шаг — и коснусь его рук.
— А что любишь? — смотрел он, уперев лоб в дверь над окошком.
Наверное, он был высокий и стоять так ему было неудобно, но он стоял.
Стоял. Смотрел. И ждал ответа, которого у меня не было.
Что я люблю?
Что. Я. Люблю.
Когда-то я любила французский язык. Шансон. Старые чёрно-белые фильмы. Луи Икара, художника начала двадцатого века. Просыпаться по утрам. Когда на улице дождь. Делать уроки за большим дедушкиным столом. Сидеть в бабушкином кресле-качалке с ногами. Ещё мамины духи и торт «Наполеон», который она пекла раз в год — на Новый год, и который был совсем не похож на классический, но вкуснее этого торта с огромным количеством бледных тонких коржей, пропитанных кремом, я ничего в жизни не ела.
Сейчас я любила дни, когда Урод не приходил. Салат из свежих овощей, что бывал очень редко. И дождь.
— Дождь, — ответила я. Единственное общее, что нашла между той жизнью и этой. Я положила свою руку рядом с его и показала на бинт, намотанный на предплечье почти до локтя. — Поранился?
— Да, обжёгся, — поправил он повязку и вдруг коснулся моих пальцев. Нежно. Легко.
Я вздрогнула. И вся словно собралась в комок.
— Не бойся, — сказал он, продолжая гладить мою руку. От его прикосновений по всему тело разливалось тепло. И стыд заливал краской щёки. — Ты красивая.
— Ты тоже, — слабо улыбнулась я.
В коридоре что-то закричали, но он не убрал руки, только оглянулся.
— Дай мне что-нибудь. Кружку.
Я поспешно сдёрнула её с подноса. Молоко выплеснулось, но это было неважно.
— Тебя накажут? — испугалась я, давая кружку ему в руки.
— Нет. Начальства сегодня нет. Выходной. А эта, — он качнул головой в сторону кого-то, кто его окликнул, эта не накажет. — Встретимся в обед? — улыбнулся он уголками губ.
— Не знаю, буду ли свободна, — улыбнулась я в ответ.
— Я буду ждать тут, — подмигнул он и захлопнул окошко.
Уф! Словно во сне, я села на краешек скамьи, всё ещё продолжая улыбаться.
Первое время я думала, ему, как мне, лет восемнадцать, но эти руки, волосы на них, щетина… Ему было больше. Двадцать три, может, двадцать пять. И он такой красивый. Такой…
— Правда, он красивый? — спросила Оксанка, глядя в окно.
Стоял апрель. Юный, ветреный, солнечный.
Половодье, первая зелень, ручьи, подснежники.
Урод, закатив рукава тёплой клетчатой рубахи, ковырялся под капотом машины. Мы с Оксанкой писали билеты — готовились к выпускным экзаменам, сидя за письменным столом у окна.
Вчера на этом столе Урод толкался членом между моих ягодиц. И я до смерти боялась, что его горячий член соскользнёт, и в пылу вожделения он трахнет меня в задницу или уже закончит то, чего пока так и не сделал — войдёт на всю длину своего неутомимого органа и дело с концом.
Где-то в глубине души, я даже хотела. И пока он сжимал руками мои ягодицы, полируя между ними свой хер, время от времени сплёвывая, чтобы его увлажнить, я выгибалась ему навстречу, готовая к боли, готовая его принять. Готовая покончить с этим раз и навсегда.
— Нет, детка, — осаживал он меня, продолжая двигаться. — Не сейчас. Не так просто.
Я, совершенно сбитая с толку, не понимала, почему. Зачем он тянет? Чего ждёт?..
— Кто красивый? — не поняла я, в тайне надеясь, что Оксанка спрашивает про кого-нибудь из одноклассников. Вроде ей нравился Гринёв. Конечно, самый дерзкий, самоуверенный, тот, что не уставал придумывать ей обидные прозвища. Кривуха, Криволапа, Сутулая — из последних.
— Оболенский, — сказала она и показала в окно. — Ну, мамин ёбарь.
Я посмотрела вниз со второго этажа.
Урод захлопнул капот. Подтянул штаны. Обернулся.
Я машинально отпрянула.
У него было красивое имя — Вячеслав Оболенский. Узкие бедра. Широкие плечи. Накачанный пресс. Подтянутая задница. Здоровый хер. Такой же здоровый, как он сам. Но к счастью, смотрел он не на нас, а на подъезд, из которого вышла Оксанкина мама.
Я пожала плечами, отвечая на Оксанкин вопрос.
— Какого чёрта ты копаешься? — рявкнул Урод, сдирая рабочую рубаху и швыряя в багажник. Под ней белела футболка, сверху он натянул кожаную куртку, что лежала на заднем сиденье.
— Да иду я, иду, — отмахнулась тёть Марина. Забралась на переднее сиденье.
Под распахнутым