Усевшись на собственные пятки, устроив локти на коленях и вытянув нервные кисти к огню, кочевник расслабляется, у него лицо молчаливого Христа; он кивает мне понимающе, но не скрывает удивления, узнав, что я не просто прохожий, что я остаюсь с ними в пустыне; он начинает свыкаться со мною.
В сгущающихся сумерках вечера, в розовато-фиолетовом тумане в молчании движутся фигуры молодых женщин в ниспадающих лохмотьях — пока они меня еще не имеют права замечать. Несколько мальчишек, завороженных мягким светом, замерли в отдалении: у них пропала охота бросать в меня камни и нет пока желания играть со мной.
Много раз я устраивался у костра, и каждый раз он казался мне новым, иным. Обжигающим — в знойные безветренные часы; прозрачным — в пламени сухих веток в первые часы вечера; неторопливым — в молочном тлении сухого верблюжьего навоза в сумерках...
Постепенно у меня завязались неплохие отношения с семьей, состоявшей из трех братьев, у каждого из которых были жена и дети. Точно так же, как старший брат возвышался чуть ли не как деспот над остальными двумя, так старшая жена распоряжалась невестками; она шпыняла всех, даже деверей. Именно старшая жена обратилась ко мне с первыми словами и сделала это с таким видом, будто двум другим женщинам мысль об этом и в голову не могла прийти.
На второй год пребывания у кочевников я настолько усвоил язык пушту, что уже понимал разговоры в кочевье. Тогда я смог оценить ту особую роль, которую играют женщины в приютившем меня племени, — эта роль незнакома ни женщинам из соседних оседлых деревень, ни женщинам других кочевников.
Здесь к женщине прислушиваются, здесь за ней признается право на точку зрения, которая порой становится общей.
Горделивые и замкнутые, эти женщины проходили мимо меня. Нет, не проходили, они скользили в своем ежедневном, осмысленном житейскими заботами танце; именно танце, потому что как назвать работой эти даже самые прозаические движения — в каждом жесте сквозит неуловимая элегантность и порывистость; длинные неровные понизу одеяния, блестки серебра на руках и запястьях, таинственная тень под шалями, скрывающими длинные блестящие косички...
Старший из братьев, весьма ревниво поддерживающий собственное положение в семье, относится ко мне дружелюбно, но без интимности. Ее он оставляет своей прелестной дочурке Ливанг, которая сломя голову мчится ко мне каждый раз, когда я возвращаюсь в кочевье. С младшим из братьев отношения у меня совсем иные: Лалагай умен, у него чувствительная натура; он постоянно спрашивает у меня, как будет по-французски луна, солнце, звезды, бараны... Потом, позже, он рассказывал мне о себе, о том, какая радость охватывает его ясной ночью, когда свет луны блестит на воде озера. Он необыкновенно нежен со своим сыном, хрупким малышом, которому, увы, не суждено прожить больше года — после недавней бури у него лихорадка, он бредит.
В долгие переходы Лалагай обучал меня секретам скотоводов, учил распознавать среди животных больных и усталых, учил, как лечить ягнят. И как-то во время скромного семейного чаепития на втором году пребывания в пустыне я был принят в «братья» Лалагая и стал членом его семьи. С той поры мне открылся доступ к самым заветным тайнам кочевья, я мог входить даже в шатры религиозных наставников, где хранились завернутые в козьи шкуры огромные многоцветные священные книги.
Ни разу и ни по какому поводу не потребовали мои друзья какой-либо награды за свой хлеб-соль. Мало того, законы гостеприимства заставляли их предлагать мне солидные суммы денег всякий раз, когда я покидал на какое-то время кочевье. Мне эти деньги наверняка понадобятся, рассуждали они, и мой отказ принять их неизменно вызывал искреннее удивление и глубокую обиду. Скотоводы-кочевники Дашти-Навара богаты, очень богаты, но к деньгам относятся холодно. Кочевник горд и независим в любых лохмотьях; он украшает свою старую рубаху немыслимым орнаментом разноцветных заплаток не потому, что экономит, нет — просто он полон уважения к старым вещам — ведь в каждой из них терпеливый и искусный труд. Точно такое же уважение питает кочевник к пище — ведь порой ее так не хватает. Он уважителен и бережлив к куску хлеба или хлебному огрызку: хлеб — основа его пищи. Все, что не съедено утром, вечером сгодится для приготовления хлебного крошева, перемешанного с жиром, короче — для обеда.
Сегодня праздник, большой свадебный праздник в семье одного из старейшин, живущего на другом конце пустыни. Праздник — уже сам отъезд для встречи с невестой. В голове каравана мужчины, одетые в традиционные рубахи с широкими развевающимися подолами и широкие шаровары — костюм, в сущности, такой же, как в будни, только новый, не вылинявший под жарким солнцем и украшенный орнаментом. Мужчины потрясают ружьями, заботливо надраенными накануне вечером и украшенными цветными платками.
Дальше за ними — женщины, скрывающие под огромными темными шалями пестрые одеяния, расшитые серебряными нитями.
Позади всех, взявшись за руки, бегут рысцой дети. Старшим из них приходится тяжелее всех: как всегда, они тащат на спине — и тащат многие километры — своих меньших братьев. Из темноты шатров вытащены большие обтянутые козлиными шкурами барабаны — дхол.
Сегодня в кочевье всем распоряжается «церемониймейстер»: он принимает гостей, он отдает приказания и следит за порядком. Начинаются пляски, кое-кто из мужчин собирается в группы — человек по двенадцать, остальные же пока заняты приготовлением праздничного стола, ради которого пришлось заколоть не меньше дюжины баранов. Каждая группа танцоров следует ритму своего барабана; поначалу он медлителен, он как бы дает танцорам время разогреться... Но вот летят в сторону сандалии, тюрбаны; танец все стремительнее, он завораживает участников, он готовит и ведет их к экстазу...
Один из танцоров выскакивает в середину круга, теперь он центр общего внимания, и движения его непонятным образом еще ускоряются, от них даже у зрителей кружится голова, даже барабан едва поспевает за ним. И вдруг танцор замирает.
Он замирает неожиданно и на какое-то время застывает недвижно, потом, покачиваясь от усталости, выходит из круга, уступая свое место другому. Танец длится часами, прерываясь лишь на то время, пока танцоры, улегшись в тени, подкрепляются чаем.
А в другом конце кочевья перед пестрой многочисленной толпой женщин самого разного возраста происходят другие танцы — медленные, сдержанные. Два десятка девушек, среди них и невеста, образовали круг, вернее, круговорот красных, зеленых, фиолетовых юбок и красных, схваченных у лодыжек узких шаровар. Массивные браслеты, застежки, тяжелые подвески, сверкающие в ноздрях драгоценные камни, браслеты на ногах, черные, мерцающие на свету косы — все это блестит, извивается серебряными змеями на фоне строгих черных шалей.
Ночная прохлада падает на лагерь, все заворачиваются в одеяла, устраиваются поближе к неугасающему костру. Праздник кончился.
Одна из женщин отдыхает, в изнеможении растянувшись на тряпье. Другая прядет, третья кормит грудью ребенка. Мир и благолепие спустились на кочевье. Уставившись на луну, Лалагай затянул песню; слушают братья, слушают, не переставая заниматься своим делом, женщины; слушает и Ливанг, слушает и улыбается. Как долги, как вечны эти минуты молчаливой сосредоточенности, минуты мира и братства, которые недостижимы даже в самой откровенной беседе. В разговоре ведь каждый понимает все по-своему...
Лагеря кочевников пуштунов разбросаны по пустыне; деревни земледельцев-хазарейцев разбежались по краям пустыни и прилегающим к ней долинам... Кочевники — вольные скотоводы, крестьяне — трудяги, привязанные к клочку земли, вражда между этими двумя группами, трудно понимаемая, но от этого не менее реальная, проявляется во всем: она между людьми, между их религиями, между их обычаями. Сведение стародавних счетов — дело в пустыне не редкое, раньше же положение было еще острее: баран, забредший в поселение хазарейцев, мог стать поводом для массовой резни.
Но, невзирая на этот открытый и постоянный антагонизм, оба народа поддерживают весьма значительные материальные связи. Взаимозависимость между кочевыми и оседлыми племенами чувствуется ежедневно, идет ли речь о зерне, оружии, одежде, предметах утвари. Кочевники, например, не могут не покупать муку в деревнях; лишь самые гордые из них, чтобы не унижаться до контактов с хазарейцами, проделывают многотрудный путь по горам и покупают ту же муку на городском базаре.
Взаимозависимость принимает порой формы совсем уже странные: во время конфликтов хазарейцы стреляют в кочевников из ружей, которые кочевники же им и продали, да и заряжают эти ружья патронами, которые кочевники контрабандно доставили из Пакистана.
Но всякому конфликту приходит конец, хотя бы на время. Когда умирает, к примеру, вождь племени, кочевники приглашают старейшин соседних деревень на траурный поминальный обед — грустную церемонию, на которой не услышишь песен, не увидишь танцев. Конечно, это не похоже на встречу братьев, скорее это простое выражение уважения.