и христианства, состояла, вполне возможно, в чудовищном
заболевании воли. И так, наверное, в действительности и было: обе религии обнаружили доведенное болезнью воли до абсурда, доходящее до последнего отчаяния стремление к извечному «ты должен», обе религии воспитывали фанатизм во времена безволия и тем самым сулили своим бесчисленным ученикам поддержку и опору, и новые возможности для проявления своей воли и желаний, и радость волеизъявления. Фанатизм и есть тот предел, до которого может быть дотянута «сила воли» слабых и робких, он оказывает своеобразное гипнотическое воздействие на всю эмоционально-интеллектуальную систему, поддерживая обильным питанием (гипертрофия) лишь одну-единственную точку зрения, лишь одно-единственное чувство, которое отныне доминирует, – христианин называет его своей
верой. Когда человек приходит к твердому убеждению, что он
должен кому-то подчиняться, он становится «верующим»; и наоборот, можно себе представить такую силу и такую жажду самоутверждения, такую
свободу воли, при которой ум предпочитает распрощаться со всякой верой и стремлением к достоверности, полагаясь на свое умение балансировать на самой головокружительной высоте возможностей и не испытывая страха даже перед бездной, по краю которой он может пройтись в лихом танце. Такой ум вполне бы мог стать
свободным умом par exellence.
348
О происхождении ученых. Ученый в Европе может вырасти в любом сословии, в любых условиях, как неприхотливое растение, которому не требуется какая-нибудь особая почва; поэтому он чаще всего, как бы и сам того не желая, становится носителем демократической мысли. Но происхождения не скроешь. Не надо особо напрягаться, чтобы научиться в любой ученой книге, в научном изыскании обнаруживать интеллектуальную идиосинкразию ученого – а таковая есть у каждого ученого, – и стоит только схватить его на этом за руку, как тут же всплывает вся «предыстория» ученого, его семья, в особенности же то, чем занималось его семейство из рода в род, какую службу предпочитало или какое ремесло. Если чувство выражается в словах: «Теперь это доказано, и, значит, я справился с задачей», то, без сомнения, в крови и инстинктах ученого заговорил какой-нибудь далекий предок, который со своей колокольни вполне одобряет эту «законченную работу», – вера в доказательство показывает лишь, что именно в данном трудолюбивом роду испокон веку считалось «законченной работой». Приведу пример: сыновья регистраторов и писарей всех статей, основное занятие которых состояло в том, чтобы привести в порядок разнообразный материал, разложить его по ящичкам, и то есть в конечном счете – систематизировать, – обнаруживают, в случае если они становятся учеными, склонность к тому, чтобы считать проблему уже почти решенной только оттого, что они ее систематизировали. Есть философы, которые мыслят только схемами, – то, что у их предков составляло лишь внешнюю сторону ремесла, здесь становится содержанием. Талант к классификациям, умение свести все категории в таблицы – уже кое о чем говорят; быть сыном своих родителей не так-то просто, приходится за это отвечать. Сын адвоката и в науке будет неизбежно адвокатом: он хочет в своем деле перво-наперво занять удобную позицию и показать, что истина на его стороне, и уж потом, утвердившись в своем положении, постараться и впрямь добиться истины. Сыновей протестантских священников и школьных учителей легко можно узнать по той наивной уверенности, с какой они, будучи учеными, считают ту или иную мысль доказанной только оттого, что вложили в нее столько души, столько сердечной теплоты: они давно уже привыкли к тому, что им верят, – у их отцов это входило в «ремесло»! А вот еврей, совсем наоборот, сообразно традиционному кругу занятий и прошлому своего народа, – вовсе не привык к тому, чтобы ему верили, достаточно взглянуть с этой точки зрения на еврейских ученых: они придают огромное значение логике, для них это означает заполучить согласие, используя всевозможные доводы и аргументы; они уверены, что, вооружившись логикой, всегда добьются победы, даже там, где против них действует расовое или классовое предубеждение и где они вызывают не слишком уж большое доверие… Ведь нет ничего более демократичного, чем логика: она совершенно равнодушна к тому, кто как выглядит, и даже крючковатые носы нередко принимает за прямые. (Замечу попутно, что в смысле логизации, большей строгости и чистоты мысли, которые ныне можно наблюдать повсюду, Европа во многом обязана евреям; и прежде всего им должны быть благодарны немцы, эта прискорбно deraisonnable [42] раса, которой еще и сегодня не мешало бы «прочистить мозги». И повсюду, где распространялось влияние евреев, они старались привить умение анализировать как можно тщательнее, делать выводы как можно четче, писать как можно яснее и аккуратнее: задача их всегда заключалась в том, чтобы довести тот или другой народ до «raison».)
349
И снова о происхождении ученых. Стремление к самосохранению – крайне тревожный признак неблагополучия, свидетельствующий об ослаблении важнейшего инстинкта, инстинкта жизни, который в своей борьбе за безраздельную власть нередко отодвигает инстинкт самосохранения на второй план и даже иногда приносит его в жертву. И в этом смысле представляется весьма симптоматичным то, что некоторые философы, такие как, например, чахоточный Спиноза, именно так называемый инстинкт самосохранения считали основополагающим, – хотя иначе они и не могли считать, ведь это люди, оказавшиеся как раз в неблагополучном положении. И то, что наше современное естествознание с такой легкостью дало себя опутать спинозовской догме (ив довершение ко всему попалось в грубые сети дарвинизма с его непостижимо односторонним учением о «борьбе за существование»), – вполне возможно, объясняется происхождением большинства естествоиспытателей: они, можно сказать, происходят из «народа», их предки были простыми бедняками, которые на собственной шкуре испытали все тяготы борьбы за существование. Весь этот английский дарвинизм как будто бы отдает духотой английской перенаселенности, напоминающей характерный запах нужды и бедности, который бывает в кварталах бедняков. Но если уж ты настоящий естествоиспытатель, то зачем же все время оглядываться на человеческую жизнь, нужно выйти из этих узких рамок – ведь природа не знает, что такое бедственное положение, здесь царствует изобилие и расточительность, доходящая порой до безумия. Борьба за существование – всего лишь исключение, временное ослабление воли к жизни; а вся борьба ведется всегда за перевес, за усиление, за расширение сферы влияния, за власть, – в основе же всего лежит воля к власти, которая и есть, по существу, воля к жизни.
350
Во славу hominis religiosi. Совершенно очевидно, что борьба против церкви является, кроме всего прочего, – и это одно из многих ее толкований – борьбой недалеких обывателей, которые всем довольны и все принимают как есть, против господства умов серьезных, глубоких, созерцательных, то есть против людей злых и недоверчивых, которые так долго сомневались в действительной ценности бытия, что усомнились и в