Я всегда старалась быть в стороне. И только при разделе театра включилась в борьбу за Любимова. Я тогда целиком была за него.
4 июля 1995 года меня вызвал к себе Глаголин, тогдашний директор театра, и предложил написать заявление об отпуске на три месяца без сохранения содержания. Я написала.
После разговора с ним я спустилась в зал и посмотрела «Тартюфа». Он шел из рук вон плохо. Плохо играли. Плохо работал свет.
Публика была ужасная – реагировали на самые грубые краски.
После этого в Театр на Таганке я не приходила много лет.
С Любимовым мы иногда встречались на «нейтральной территории» – в других странах, в Кремле, где мы оба получали какие-то награды, встречались всегда радушно, как старые знакомые, но которые между собой никогда не вспоминают прошлое…
В мае 1987 года в Милане праздновали юбилей Стрелера. Из московских он пригласил два спектакля Анатолия Эфроса под эгидой Театра на Таганке – «Вишневый сад» и «На дне». Много-много лет назад, когда Стрелер еще начинал, он поставил и «На дне», и «Вишневый сад». Причем к «Вишневому саду» он вернулся еще раз в начале семидесятых годов. Спектакль был декорирован белым цветом – и костюмы, и декорации. Очень красивый. Со знаменитой Валентиной Кортезе в главной роли.
Я отыграла несколько «Вишневых садов» и теперь сижу среди приглашенных на юбилее.
В «Пикколо Театро ди Милано», знаменитом театре Стрелера, три сцены. В день юбилея синхронно идут: на старой сцене – стрелеровский «Арлекин, слуга двух господ», на новой – эфросовское «На дне», а третья, главная, где собственно чествование, закрыта большим экраном, на который проецируются поздравления из Америки, Англии – со всего мира.
Ведет вечер сам Стрелер, у него два помощника – Микеле Плачидо, всемирно известный «Спрут», и их популярная телеведущая. Огромный амфитеатр, в центре – вертящийся круг.
На экране между поздравлениями время от времени показывается, как идут спектакли на двух других сценах. «Арлекин» завершается, мы видим на экране поклоны, и через десять минут все актеры в своих костюмах commedia del’arte, в которых играли, приезжают, выбегают в круг и поздравляют мастера, потом разбегаются по ярусам. «На дне» идет дольше. В это время, поздравляя Стрелера, поет какая-то певица, продолжаются импровизированные поздравления. Вот и «На дне» кончается – мы опять видим поклоны на экране, – наши «ночлежники» тоже приезжают и поздравляют Стрелера вроде бы в игровых лохмотьях, но одна я заметила, что они каким-то образом успели переодеться…
Я сижу во втором ряду. Кругом одни знаменитости, рядом со мной Доминик Санда – точно такая же, как в своих фильмах, свежая и прелестная. Наконец заиграл вальс из «Вишневого сада» в постановке Стрелера, он подходит к Валентине Кортезе – прекрасной своей Раневской, выводит ее на середину и потом вдруг подходит к моему ряду (я сначала думала, что к Санда), хватает меня за руку и говорит: «Алла, идите!» Я от неожиданности растерялась, да еще у меня от долгого сидения ноги затекли…
И вот мы стоим с Валентиной Кортезе в центре круга. Две Раневские. Стрелер говорит: «Хочу слышать Чехова на русском». Только я стала про себя решать, какой монолог прочитать, как Валентина (эффектная, красивая, на голове всегда эффектно завязанная шаль) начинает с некоторым завыванием читать монолог Раневской. Естественно – на итальянском. Стрелер опять несколько раз повторяет, что хочет слышать Чехова на русском. Микеле Плачидо – мне на ухо: «Начинайте! Начинайте!» Едва я сумела открыть рот, как Кортезе опять – громко, с итальянским подвыванием – произносит чеховский текст. Тогда я бегу к своему креслу, хватаю шелковый черный, в розах, павловский платок, который еще никому не успела подарить, и быстро отдаю ей. Стрелер в это время молча ждет, потом машет рукой, арена раздвигается, и из гигантского люка медленно вырастает гигантский торт, а сверху, под музыку из какого-то их спектакля, спускается золотой ангел (живой мальчик!). И рекой льется шампанское…
Стрелер подходит ко мне и весьма недовольно спрашивает, почему я не прочитала монолог Раневской по-русски, как он просил. «Надо предупреждать», – говорю ему. Он: «Это не совсем хорошо для актрисы». Я: «Мы, русские, медленно ориентируемся».
Публика расходится по фойе и кулуарам. Огромный торт задвигают в угол сцены, и потом я краем глаза вижу, как около него стоит один грустный, толстый наш Гоша Ронинсон и ест торт, который, как в сказке, больше его роста.
Весь месяц я, если не играю, хожу или на спектакли Стрелера, или на его репетиции. Тогда он ставил «Эльвиру» – пьесу о репетициях знаменитого Жуве с французской актрисой во время Второй мировой войны. Пьеса на двоих, сам Стрелер играет Жуве. В его ухо вставлен микрофончик, через который ему суфлер подает текст. Он его не запоминает. Так же играл потом и в спектаклях. Когда я его спросила, почему он не запоминает текст, из-за плохой ли памяти или это его принцип, он ответил, что запоминание текста его сковывает, и посоветовал мне читать стихи, даже если я знаю их наизусть, только с листа, как музыкант играет по нотам.
Со Стрелером мы разговариваем часто. 19 мая во время приема – проводов «Таганки» – спрашивает, почему у нас такой странный Гаев – такой простой русский мужик, который уж никак не мог проесть свой капитал на леденцах (у нас его играл чистокровный еврей Витя Штернберг); я рассказываю Стрелеру что-то про народников и про Голема на глиняных ногах – именно таким Гаева видел Эфрос. Стрелер хвалит меня и неожиданно прибавляет: «Хотите, поработаем вместе? На каком языке? Выучите итальянский, вот актриса, которая играет в „Слуге двух господ“, немка, выучила итальянский и уже несколько лет работает с нами». Я отвечаю, что для меня это нереально, а вот если бы он приехал в Москву… Он подумал и сказал: «Может быть, если успею. Будем делать „Гедду Габлер“».
Через несколько дней было что-то вроде «круглого стола», на котором возник вопрос о разнице менталитетов, о том, как это сказывается, когда играют Чехова. «Вот у вас в спектакле, – говорю, – в сцене приезда Раневской, когда просят Варю принести кофе, все сидят и спокойно пьют кофе, как в кафе. Но ведь в три часа ночи „мамочка просит“ кофе – это нечто экстраординарное. В России вообще тогда кофе употребляли мало, чаевничали. А тем более в такое время! Или сцена со шкафом. В спектакле Стрелера в шкафу хранятся детские игрушки брата и сестры – это очень хорошо! Но у Чехова „многоуважаемый шкаф“ – совсем иное. Шкаф – это единственный предмет мебели, перевезенный в Ялту из Таганрога. В шутку его называли „многоуважаемый шкаф“. В нем внизу стояло варенье в банках, а на верхних полках – религиозные книги отца, Павла Егоровича. Гаев говорит о шкафе, чтобы отвлечь сестру, ведь не успела она приехать, ей уже подают телеграммы из Парижа…»
Стрелер тогда был еще и директором Театра наций, устраивал поэтические вечера, на которых читали стихи представители разных стран Европы – от Франции, например, выступал Антуан Витез, из России он пригласил меня и Андрея Вознесенского, который по каким-то причинам не смог приехать, и я была одна.
Это он, Стрелер, поставил мне вечер на своей большой арене, сочинил мизансцену, установил мольберт, зажег свечу, посадил в первый ряд синхронную переводчицу (она переводила только мои комментарии). В этой композиции Стрелера я и сейчас веду свои поэтические вечера.
Сам же он в тот вечер уехал в Париж и прислал мне оттуда письмо:
Дорогая Алла Демидова!
Я должен быть сегодня вечером в Париже на встрече с президентами Миттераном и Гавелом. Мне бесконечно жаль, что я не могу Вас сегодня принять со всей любовью и неизменным уважением.
Тем не менее наш театр в Вашем распоряжении.
До скорого свидания где-нибудь в Европе.
Ваш
Джорджио Стрелер. Париж. 19.3.1990.
К сожалению, мы так с ним больше и не встретились…
С «Федрой» мы были приглашены на фестиваль в Квебек, где тогда с удовольствием принимали авангардные постановки (большие, громоздкие обычно едут в Авиньон, в Эдинбург). Там я увидела греческий спектакль «Квартет» – Терзопулос поставил пьесу Хайнера Мюллера, современный парафраз романа Шодерло де Лакло «Опасные связи». О Мюллере у нас тогда и не слыхали, смотрела я спектакль без перевода, все поняла и была в восторге. Речь там шла о потере современным человеком цельности, о разорванности, о душевном хаосе, о подмене не только полов, когда женщины превращаются в мужчин и наоборот, но чувств, – это было ясно, хотя актеры играли на греческом языке, который я совершенно не знаю.
Общение и даже в какой-то мере понимание без смысла слов, т. е. людей, говорящих на разных языках, по идее – невозможно. И все же театру удается передать за пределами языка и смысл, и окраску сказанного. Театр воспринимается не только ухом, но и глазами; не только глазами, но и чувствами; не только чувствами, но и тайным подсознанием и той невидимой энергетикой, о которой так много говорят в последнее время.