Ингмар Бергман
Змеиное яйцо
Каждый человек – пропасть: глянешь – голова закружится…[1]
Георг Бюхнер
Берлин поздним вечером в субботу 3 ноября 1923 года. Ледяной пронзительный ветер насквозь продувает плохо освещенную Альбертштрассе, бесконечными кварталами протянувшуюся на юго-запад от скотобоен. Пачка сигарет стоит тринадцать миллионов марок, и простые люди почти утратили веру в настоящее и будущее.
Домой, сильно навеселе, возвращается Абель Розенберг. Он почти бежит: тонкое летнее пальто – не лучшая защита от ветра. Дом, где Абель снимает меблированную комнату, приютился в узком тупике. Столовая на третьем этаже полна народу. Там в полном разгаре семейное торжество: возгласы, смех, танцевальная музыка. Из кухни, где над ужином священнодействует хозяйка, фрау Хемзе, со своими несколькими подругами, доносится острый, непривычный запах готовящихся блюд.
В привратницкой, у конторки (на этот вечер уже опустевшей), Абель снимает с доски ключ от своей комнаты, быстро взбирается по лестнице на четвертый этаж, свернув за угол, оказывается в коротком коридоре, провонявшем чадом и клозетом, на ощупь отыскивает замочную скважину и входит в комнату.
В комнате зажжен верхний свет – неяркая лампочка под фарфоровым абажуром с бисерной бахромой. На незастланной постели – брат Абеля, Макс. Он покончил с собой выстрелом в рот. Его затылок разлетелся на куски; кровь и мозг разбрызгались по стене и постели. Макс сидит слегка откинувшись назад, глаза полузакрыты, рот широко раскрыт. Рука его еще крепко сжимает большой армейский пистолет. Снизу, из столовой, слышится оживленный шум, музыка.
Местный полицейский участок на следующий день, 4 ноября. Сквозь грязные окна, выходящие во двор с голыми деревьями, пробиваются лучи бледного осеннего солнца.
С кружкой кофе в руке, позевывая, в приемную входит инспектор Бауэр – грузный широкоплечий мужчина с рыжими волосами и бородой.
Абель тотчас же поднимается со стула и протягивает ему руку, которую инспектор демонстративно не замечает. Он садится за стол, повернувшись спиной к Абелю, не спеша отхлебывает кофе, разглядывая играющих во дворе детей. От камина исходит удушающий жар. Затем появляется секретарша. Она сухо кивает Абелю и садится с блокнотом и карандашом наготове. Ей около сорока; короткая стрижка; ни следа косметики. Безупречно белая блузка плотно обтягивает матерински раздавшуюся грудь.
Инспектор разворачивается на сто восемьдесят градусов на своем вращающемся стуле, с легким стуком ставит на стол кофейную кружку и испытующе смотрит на Абеля.
Бауэр. Итак, вы совсем не говорите по-немецки.
Абель отрицательно качает головой.
Чертовски досадно. У фройляйн Дорст пропало воскресенье. (Указывает на секретаршу.)
Абель. Мне очень жаль.
Бауэр. Ваше имя?
Абель (сообщает анкетные данные). Абель Розенберг; тридцать пять лет; родился в Канаде; родители – датчане по национальности. Мы – мой брат Макс, его жена Мануэла и я – приехали в Берлин месяц тому назад; нет, это было в конце сентября. Макс повредил себе руку, и мы не могли больше работать. Мы цирковые артисты. Выступали с номером на трапеции. Бауэр заглядывает в портсигар: в нем две сигары – целая и наполовину выкуренная.
Фройляйн Дорст что-то рисует в блокноте. Бауэр зажигает начатую сигару и попыхивает ею.
Бауэр. У вашего брата были какие-нибудь причины для самоубийства? Депрессия? Несчастная любовь? Алкоголизм? Наркотики? Истерия? Общая неудовлетворенность жизнью?
Абель. Не знаю.
Бауэр. Иными словами, необъяснимое побуждение? Ну что же, случается и такое. Вы поставили в известность его жену?
Абель. Я пытался – вчера вечером и еще раз сегодня утром, но никак не мог ее поймать.
Бауэр. Вы ведь жили вместе?
Абель. Нет. Мануэла и Макс развелись два года назад. Когда нас уволили из цирка, Мануэла нашла себе работу в кабаре. Я заскочу к ней после обеда. По воскресеньям кабаре открывается в три.
Бауэр. Могу я – это простая формальность – взглянуть на ваши документы?
Абель. Пожалуйста.
Бауэр. Благодарю вас. (Уткнувшись в документы.) Как вы собираетесь оплачивать похороны?
Абель. У нас кое-что отложено. Бауэр. Отлично. (Невзначай.) Вы еврей? Абель. Но…
Бауэр. О, не имеет значения. Я только полюбопытствовал, герр Розенберг. (Возвращает Абелю паспорт и визу.) Будем считать допрос оконченным. Что вы намерены делать дальше?
Абель молчит, пожимает плечами.
Как долго вы собираетесь пробыть в Берлине?
Абель. Пока не знаю.
Бауэр. Как вам известно, в городе отчаянная безработица. У нас не любят, когда иностранцы захватывают немногие имеющиеся рабочие места.
Абель. Да, я знаю.
Бауэр. После войны наши скудные ресурсы на социальное обеспечение совсем истощены. Не рассчитывайте, что кто-то позаботится о вас, когда у вас кончатся деньги.
Абель. О нет, разумеется.
Бауэр. До свиданья, герр Розенберг.
Абель. До свиданья, инспектор. До свиданья, фройляйн Дорст.
После допроса Абель направляется в ресторан, где обычно обедает. Половина второго; с реки поднимается холодный, сырой туман; над пустынными, бесконечными улицами разносится звон колоколов соседней церкви святой Елизаветы.
За спиной Абель слышит чьи-то шаги. Не оборачиваясь, он ускоряет ход, но идущий по пятам нагоняет его и берет под руку. Повернув голову, Абель видит перед собой усталое лицо с огромным носом и тяжелыми мешками под черными колючими глазами.
Холдинге р. Дьявольски спешим, не так ли? Собираемся пообедать? Я тоже. Пошли, я угощаю. Как дела, дорогой Абель? Как Макс и Мануэла? Рука у него скоро заживет, как ты думаешь? Знаешь, нам здорово недостает вас троих. Цирк просто плачет по вас. Ты, конечно, недоумеваешь: что это он, мол, делает здесь, в Берлине, когда вся труппа в Амстердаме? Приглядываю новые номера, мой мальчик. Сейчас я могу заполучить любую знаменитость, какую только душе угодно: ведь все знают, что я плачу долларами. Каждый вечер у нас аншлаг. Да арендуй я сарай вдвое больше теперешнего, и то он будет забит до отказа.
Они входят в ресторан, в это время дня полный посетителей. Это заведение довольно высокого класса со следами былой имперской роскоши. За оранжерейными пальмами несколько музыкантов в поношенных фраках выводят мелодию томного вальса. Вокруг Холлингера и его спутника тотчас же начинают суетиться метрдотель и официанты. Их проводят к столику в нише, задрапированной красным засаленным шелком. На стенах – картины, изображающие чувственные женские тела. Треснувшее бра с двумя сонными лампами отбрасывает теплый свет на стол, покрытый чистой, но потрепанной полотняной скатертью. Едкий запах сырой плесени успешно соперничает с ароматами блюд и табачным дымом. Холлингер заказывает овощной суп и жаркое из зайца – единственное, что внушает доверие в воскресном меню, бутылку шнапса в ведерке со льдом и две кружки пива.
Людям нужен цирк. Все летит к чертям. Не за что уцепиться. Послушай, что я вычитал утром в газете. Да, ты же не знаешь немецкого. Ладно, попробую перевести. (Холлингер извлекает из кармана субботний выпуск «Фёлькишер беобахтер», листает, наконец находит место, отчеркнутое карандашом.) Послушай-ка. (Читает вслух.) «Грядут страшные времена. Со всех сторон протягиваются к нашему горлу окровавленные руки обрезанных язычников-азиатов. Истребление христиан, учиненное евреем Изаскаром Цедерблюмом, могло бы заставить покраснеть Чингисхана. Свора жидов-террористов, натасканных на гнусное ремесло насильников и убийц, хозяйничает в стране, вздергивая на передвижные виселицы честных жителей городов и сел».
Холлингер умолкает и глядит на Абеля поверх очков, сползших на кончик его узкого ястребиного носа. Его тонкие губы растягиваются в улыбке, обнажая гнилые пожелтевшие зубы. Быстро захмелевший Абель отвечает собеседнику непонимающим взглядом. Холлингер возвращается к статье, пропускает несколько строк и находит нужное место.
Холлингер (читает). «Или вы хотите сначала увидеть, как тысячи ваших сограждан повесят на фонарных столбах? Вы будете выжидать, пока в вашем городе, как в России, начнут свою кровавую работу большевистские комиссары? Будете выжидать, пока не споткнетесь о тела ваших жен и детей?» (И вновь Холлингер испытующе смотрит на своего друга-циркача. Не добившись никакой реакции, он зачитывает последнюю фразу статьи.) «Сегодняшнее существование – это существование, исполненное великого страха». Тебе нужны деньги? Могу одолжить. Вот, пожалуйста, здесь шестьсот миллионов. Мне они ни к чему: завтра я уезжаю в Амстердам, нет никакого смысла их менять. В любом случае мне за них ничего не дадут. В четверг я был в Мюнхене. Там поговаривают о революции – о революции справа, мой дорогой Абель. (Холлингер опять улыбается, и в его колючих черных глазах внезапно сквозит усталость. Он допивает свой шнапс и снова наливает себе и Абелю.) Под страхом затаилась адская злоба. Сегодня все запуганы, запуганы до безумия. Робкие мелкие чиновники и их благонравные жены, солдаты, слоняющиеся вокруг казарм и мечтающие вновь оказаться на войне, обнищавшие крестьяне, ничего не получающие за свои продукты, учителя, переставшие верить в то, что написано в учебниках, – все они объяты страхом, и их страх скоро перерастет в ярость. Хочешь ты дожить до этого дня, мой дорогой Абель? Разумеется, не хочешь. И ты скорее предпочтешь – если, конечно, тебя еще до того не уничтожат, – ты скорее предпочтешь проделывать свои цирковые трюки на Южном полюсе, чем здесь, в Берлине, когда робкие восстанут и их страх обратится в ярость. (Оскалив в улыбке длинные желтые зубы, Холлингер дышит в лицо Абелю винным перегаром. Он распахивает пиджак: становится виден пистолет, который он носит в жилетном кармане, слева под мышкой.) Что бы ни случилось, меня живым никто не возьмет. Никто не отрежет мне сам знаешь что, в этом можешь быть уверен, мой дорогой Абель. Ну, за тебя, мой мальчик, мой ловкий маленький акробат. Мы выпутаемся, вот увидишь. Цирк – он всегда при деле. Поверь папе Холлингеру! Но почему ты молчишь, мой дорогой Абель?