Все смотрят на часы.
ПИСАТЕЛЬ:
Ровно пять. Мы вас слушаем, господин Куприков.
КУПРИКОВ:
Я только что докладывал Алексею Максимовичу следующий факт. Передам теперь вкратце. Проходя сегодня в полтретьего через городской сад, а именно по аллее, которая кончается урной, я увидел Леонида Барбашина сидящим на зеленой скамье.
ПИСАТЕЛЬ:
Да ну?
КУПРИКОВ:
Он сидел неподвижно и о чем-то размышлял. Тень листвы красивыми пятнами лежала вокруг его желтых ботинок.
ПИСАТЕЛЬ:
Хорошо… браво…
КУПРИКОВ:
Меня он не видел, и я за ним наблюдал некоторое время из-за толстого древесного ствола, на котором кто-то вырезал — уже, впрочем, потемневшие — инициалы. Он смотрел в землю и думал тяжелую думу. Потом изменил осанку и начал смотреть в сторону, на освещенный солнцем лужок. Через минут двадцать он встал и удалился. На пустую скамью упал первый желтый лист.
ПИСАТЕЛЬ:
Сообщение важное и прекрасно изложенное. Кто-нибудь желает по этому поводу высказаться?
КУПРИКОВ:
Из этого я заключил, что он замышляет недоброе дело, а потому обращаюсь снова к вам, Любовь Ивановна, и к тебе, дорогой Алеша, при свидетелях, с убедительной просьбой принять максимальные предосторожности.
ТРОЩЕЙКИН:
Да! Но какие, какие?
ПИСАТЕЛЬ:
"Зад, — как сказал бы Шекспир, — зад из зык вещан". (Репортеру.) А что вы имеете сказать, солнце мое?
РЕПОРТЕР:
Хотелось задать несколько вопросов мадам Трощейкиной. Можно?
ЛЮБОВЬ:
Выпейте лучше стакан чаю. Или рюмку коньяку?
РЕПОРТЕР:
Покорнейше благодарю. Я хотел вас спросить, так, в общих чертах, что вы перечувствовали, когда узнали?
ПИСАТЕЛЬ:
Бесполезно, дорогой, бесполезно. Она вам ничегошеньки не ответит. Молчит и жжет. Признаться, я до дрожи люблю таких женщин. Что же касается этого коньяка… словом, не советую.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Если позволите, я начну…
ПИСАТЕЛЬ:
(Репортеру.) У вас, между прочим, опять печатают всякую дешевку обо мне. Никакой повести из цыганской жизни я не задумал и задумать не мог бы. Стыдно.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Петр Николаевич, позволяете?
ПИСАТЕЛЬ:
Просим. Внимание, господа.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
"Первые лучи солнца…". Да, я забыла сказать, Петр Николаевич. Это из цикла моих "Озаренных Озер". Вы, может быть, читали… "Первые лучи солнца, играя и как будто резвясь, пробно пробежали хроматической гаммой по глади озера, перешли на клавиши камышей{26} и замерли посреди темно-зеленой осоки. На этой осоке, поджав одно крыло, а другое…".
Входят Ревшин и Мешаев — румяный блондин с букетом таких же роз.
РЕВШИН:
Вот, Любовь Ивановна, это, кажется, последний. Устал… Дайте…
ЛЮБОВЬ:
Шш!.. Садитесь, Осип Михеевич, мама читает сказку.
МЕШАЕВ:
Можно прервать чтение буквально на одну секунду? Дело в том, что я принес сенсационное известие.
НЕСКОЛЬКО ГОЛОСОВ:
Что случилось? Говорите! Это интересно!
МЕШАЕВ:
Любовь Ивановна! Алексей Максимович! Вчера вечером. Вернулся. Из тюрьмы. Барбашин!
Общий смех.
ПИСАТЕЛЬ:
Все? Дорогой мой, об этом знают уже в родильных приютах. Нда — обарбашились…
МЕШАЕВ:
В таком случае ограничусь тем, что поздравляю вас с днем рождения, уважаемая Антонина Павловна. (Вынимает шпаргалку.) "Желаю вам еще долго-долго развлекать нас вашим прекрасным женским дарованием. Дни проходят, но книги, книги, Антонина Павловна, остаются на полках, и великое дело, которому вы бескорыстно служите, воистину велико и обильно, — и каждая строка ваша звенит и звенит в наших умах и сердцах вечным рефреном. Как хороши, как свежи были розы!{27}" (Подает ей розы.)
Аплодисменты.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Спасибо на добром слове, милый Осип Михеевич. Но что же вы один, вы ведь обещали привести деревенского брата?
МЕШАЕВ:
А я думал, что он уже здесь, у вас. Очевидно, опоздал на поезд и приедет с вечерним. Жаль: я специально хотел вас всех позабавить нашим разительным сходством. Однако читайте, читайте!
ПИСАТЕЛЬ:
Просим. Вы, господа, разместитесь поудобнее. Это, вероятно, надолго. Тесней, тесней.
Все отодвигаются немного вглубь.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
"На этой осоке, поджав одно крыло, а другое широко расправив, лежал мертвый лебедь. Глаза его были полураскрыты, на длинных ресницах еще сверкали слезы. А между тем восток разгорался{28}, и аккорды солнца все ярче гремели по широкому озеру. Листья от каждого прикосновения длинных лучей, от каждого легковейного дуновения…".
Она читает с ясным лицом, но как бы удалилась в своем кресле, так что голос ее перестает быть слышен, хотя губы движутся и рука переворачивает страницы. Вокруг нее слушатели, тоже порвавшие всякую связь с авансценой, сидят в застывших полусонных позах{29}: Ревшин застыл с бутылкой шампанского между колен. Писатель прикрыл глаза рукой. Собственно, следовало бы, чтобы спустилась прозрачная ткань или средний занавес, на котором вся их группировка была бы нарисована с точным повторением поз.
Трощейкин и Любовь быстро выходят вперед на авансцену.
ЛЮБОВЬ:
Алеша, я не могу больше.
ТРОЩЕЙКИН:
И я не могу.
ЛЮБОВЬ:
Наш самый страшный день…
ТРОЩЕЙКИН:
Наш последний день…
ЛЮБОВЬ:
…обратился в фантастический фарс. От этих крашеных призраков нельзя ждать ни спасения, ни сочувствия.
ТРОЩЕЙКИН:
Нам нужно бежать…
ЛЮБОВЬ:
Да, да, да!
ТРОЩЕЙКИН:
…бежать, — а мы почему-то медлим под пальмами сонной Вампуки{30}. Я чувствую, что надвигается…
ЛЮБОВЬ:
Опасность? Но какая? О, если б ты мог понять!
ТРОЩЕЙКИН:
Опасность, столь же реальная, как наши руки, плечи, щеки. Люба, мы совершенно одни.
ЛЮБОВЬ:
Да, одни. Но это два одиночества, и оба совсем круглы. Пойми меня!
ТРОЩЕЙКИН:
Одни на этой узкой освещенной сцене. Сзади — театральная ветошь всей нашей жизни, замерзшие маски второстепенной комедии, а спереди — темная глубина и глаза, глаза, глаза, глядящие на нас, ждущие нашей гибели.
ЛЮБОВЬ:
Ответь быстро: ты знаешь, что я тебе неверна?
ТРОЩЕЙКИН:
Знаю. Но ты меня никогда не покинешь.
ЛЮБОВЬ:
Ах, мне так жаль иногда, так жаль. Ведь не всегда так было.
ТРОЩЕЙКИН:
Держись, Люба!
ЛЮБОВЬ:
Наш маленький сын сегодня разбил мячом зеркало. Алеша, держи меня ты. Не отпускай.
ТРОЩЕЙКИН:
Плохо вижу… Все опять начинает мутнеть. Перестаю тебя чувствовать. Ты снова сливаешься с жизнью. Мы опять опускаемся, Люба, все кончено!
ЛЮБОВЬ:
Онегин, я тогда моложе, я лучше… Да, я тоже ослабела. Не помню… А хорошо было на этой мгновенной высоте.
ТРОЩЕЙКИН:
Бредни. Выдумки. Если сегодня мне не достанут денег, я ночи не переживу.
ЛЮБОВЬ:
Смотри, как странно: Марфа крадется к нам из двери. Смотри, какое у нее страшное лицо. Нет, ты посмотри! Она ползет с каким-то страшным известием. Она едва может двигаться…
ТРОЩЕЙКИН:
(Марфе.) Он? Говорите же: он пришел?
ЛЮБОВЬ:
(Хлопает в ладоши и смеется.) Она кивает! Алешенька, она кивает!
Входит Шель: сутулый, в темных очках.
ШЕЛЬ:
Простите… Меня зовут Иван Иванович Шель. Ваша полоумная прислужница не хотела меня впускать. Вы меня не знаете, но вы, может быть, знаете, что у меня есть оружейная лавка против Собора.
ТРОЩЕЙКИН:
Я вас слушаю.
ШЕЛЬ:
Я почел своей обязанностью явиться к вам. Мне надо сделать вам некое предупреждение.
ТРОЩЕЙКИН:
Приблизьтесь, приблизьтесь. Цып-цып-цып.
ШЕЛЬ:
Но вы не одни… Это собрание…
ТРОЩЕЙКИН:
Не обращайте внимания… Это так — мираж, фигуранты, ничто. Наконец, я сам это намалевал. Скверная картина — но безвредная.
ШЕЛЬ:
Не обманывайте меня. Вон тому господину я продал в прошлом году охотничье ружье.
ЛЮБОВЬ:
Это вам кажется. Поверьте нам! Мы знаем лучше. Мой муж написал это в очень натуральных красках. Мы одни. Можете говорить спокойно.