Учился я в школе № 348 на углу Балакиревского и Переведеновского переулков, потом поступил в пединститут имени Крупской на улице Радио, близ Лефортова, в двадцати минутах ходьбы от родного заводского общежития. Вернувшись из армии, я устроился на работу в Бауманский райком ВЛКСМ на улице Александра Лукьянова. Кстати, имя этого летчика, Героя Советского Союза, носила наша пионерская дружина. Я, как отличник и активист, даже ездил в Волхов, чтобы возложить венок к стеле на месте его гибели. Весь очерченный кусочек старой Москвы можно за час обойти неспешным прогулочным шагом. Эти места и стали потом в моих книгах несуществующим Краснопролетарским районом столицы, моей, если хотите, Йокнапатофой.
Но вернемся в 1976-й, когда из школьного учителя я превратился в солдата-артиллериста, «заряжающего с грунта» – так называлась самая незначительная единица расчета самоходной гаубицы. Нас провели колонной по длинной галерее нового Домодедовского аэропорта и посадили в самолет, который через два часа приземлился на военном аэродроме во Франкфурте-на-Одере. В Москве лежал снег, а здесь была еще теплая, едва зажелтевшая осень. Свое двадцатидвухлетие 12 ноября 1976 года я встретил в огромной палатке, вмещавшей взвод новобранцев. Потом нас развезли по частям, я и стал рядовым в/ч п. п. 47573, расквартированной в городке Дальгов, неподалеку от Западного Берлина. Теперь это Берлин. Узенькое Гамбургское шоссе, плотно обсаженное липами, стало ныне широкой автострадой. На месте военного городка вырос коттеджный поселок, а рядом большая «скидочная» деревня, где торгуют фирменным барахло. Если внимательно присмотреться к некоторым домам, можно различить в них черты былой казармы, облагороженной экономным немецким гением. В гарнизонном клубе, стилизованном под замок, где мы смотрели жизнерадостные советские фильмы, сначала сделали музей оккупации, теперь там центр толерантности. Лишь кое-где сохранились ангары и огромные заколоченные казармы – память о несметной советской силище, стоявшей здесь в течение полувека и ушедшей по своей воле. Американцы, кстати, не закрыли в Германии ни одной базы: за союзником, имеющим такой опыт завоевательных войн с промышленного истребления мирного населения, надо приглядывать.
А вот в Олимпийской деревне, где я дослуживал в дивизионной газете «Слава», теперь музей под открытым небом, посвященный предвоенным Берлинским Олимпийским играм, в которых СССР, между прочим, протестуя против фашистского режима, не участвовал. Зато США, Англия, Франция активно участвовали, видимо, питая по поводу Гитлера те же самые иллюзии, что сегодня питают в отношении украинских нацистов. Будущие союзники по антигитлеровской коалиции заселили пол-олимпийской деревни. Правда, интересно? Об этом дружном участии хоть кто-то помнит? Никто. «Большую правду» о причастности Запада к зарождению и усилению фашизма давно спрятали в «малую правду» о пакте Молотова-Риббентропа. Вот так…
Между прочим, там, где жила американская команда, в домиках, выстроившихся каре вокруг плаца, и располагалась наша комендантская рота. Я служил в мирной армии: полуостров Даманский уже подзабылся, а Афганистан еще не грянул. Сейчас, прожив значительную часть жизни и побывав в различных ситуациях, я понимаю, что выполнял свой ратный долг в нормальных условиях, которые, скажем, «срочнику», попавшему в Чечню, показались бы раем. Во всяком случае, мне, как призывникам начала 90-х, не приходилось просить милостыню под магазином, чтобы подкормиться. А нашим офицерам не надо было сторожить автостоянки, чтобы свести концы с концами, ибо на денежное довольствие прожить семье в пору «шоковых реформ» было невозможно. Какая уж тут боевая готовность! А тогда юный лейтенант, едва окончивший общевойсковое училище, становился вполне обеспеченным человеком по сравнению, например, со мной, выпускником пединститута.
Но, рискуя повториться, напомню: советский юноша шел служить в идеальную армию, а попадал в реальную, где офицеры не были все как один мудрыми наставниками, Макаренками в фуражках. Нами командовали обычные люди, изнуренные гарнизонной жизнью и семейными проблемами. Впрочем, служба в Группе советских войск в Германии считалась завидной, попасть туда было непросто, и какой-нибудь ротный в Забайкалье мог только мечтать о зарплате в марках. Я тоже получал в валюте – 15 гэдээровских марок в месяц. Бутылка молока в солдатской чайной стоила, кажется, 20 или 30 пфеннигов. Бутылка пива столько же, но в офицерской столовой, куда рядовому составу вход запрещался. Зато можно было смотаться в самоволку в ближайший гаштет, где хозяин-немец с дружелюбием побежденного восклицал: «О, комрад!» – и наливал кружку пенящегося «дункеля», а потом, дружески проводив «комрада», докладывал в комендатуру о незаконном вторжении «russischen Soldaten».
Я попал в обычный солдатский коллектив, где нормальная мужская дружба уживалась, даже как-то переплеталась с жестокостью так называемых неуставных отношений. Но все это было вполне переносимо – лично для меня непереносимым оказался конфликт между образом идеальной армии, вложенным в мое сознание, и армией реальной. Конечно, это недоумение испытывал каждый юноша, надевавший форму, но я-то был начинающим поэтом, то есть человеком с повышенной чувствительностью. Стоя во время разводов на брусчатке, еще помнившей гулкий шаг эсэсовской дивизии «Мертвая голова», я думал о том, что, когда вернусь домой, обязательно напишу об этой, настоящей армии. Как и всякий советский человек, я верил в целительную силу правды, особенно в ее художественном варианте. Кроме того, есть особая молодая жажда поведать о том, что твои литературные предшественники умалчивали или лакировали. Я тогда не понимал: фронтовому поколению писателей, хлебнувшему настоящей окопной войны, – все эти гарнизонные страдания призывника 70-х казались слабачеством, пустяками, не достойными внимания такой серьезной инстанции, каковой являлась советская литература.
Из армии я написал жене Наталье более ста писем и когда-нибудь их издам. А сколько еще было писем друзьям, родным, учителям, собратьям по поэтическому поприщу, редакторам! Такой эпистолярной насыщенности у меня никогда больше не случалось. Зато я понял, почему у классиков дотелефонной эпохи две трети собрания сочинений занимают письма. Но времена меняются стремительно, и я с ужасом думаю о наследии нынешних литераторов, если они додумаются включать в собрания сочинений свою интернет-трепотню!
Последнюю открытку, в которой я сам себя сердечно поздравлял с окончанием военной службы, я бросил в ящик в Дальгове в день отправки домой и получил от себя письмо через неделю уже в Москве, будучи опьяняюще гражданским человеком:
Пора тревог полночных —
Армейские года.
И как-то жаль «так точно»,
Смененное на «да».
В Москву я привез почти сто новых стихотворений. Многие из них заинтересовали литературные издания, и меня начали охотно печатать. Поэтов, сочиняющих искренние стихи об армии, в ту пору было уже мало, патриотизм выходил из моды. Кроме того, я привез из армии горячее желание писать прозу и в 1979 году начал засел за повесть, которая сначала называлась «Не грусти, салага!». На сборном пункте во Франкфурте-на-Одере по радио без конца крутили жалобную, в духе еще не народившегося «Ласкового мая», песенку:
Не грусти, салага!
Срок отслужишь свой,
Так же, как и я,
Поедешь ты домой.
В дальние края, в дальние края
Едут, едут парни-дембеля…
Начиналась будущая повесть вполне документально: «…У нашего замполита – литературная фамилия. Булгаков…» Это была чистая правда. Следы неумелой документальности, когда молодой литератор только учится отрываться от земли и парить в художественном пространстве, сохранились и в окончательном варианте. Реальный майор Гудов превратился в Дугова, а подлинный взводный лейтенант Оленич – в очкарика Косулича. Прапорщик Высовень служил в полку на самом деле, и рука моя не поднялась, чтобы переиначить замечательную фамилию! Позже главпуровские блюстители обвиняли меня: мол, чтобы унизить советских офицеров, наглый автор понапридумывал смешных фамилий. А я почти ничего не придумывал.
Но по мере работы над повестью бес художественности все более овладевал мной. Прототипы, сгущаясь, становились образами, воспоминания о собственных армейских мытарствах обрастали приметами чужих судеб и подсмотренными подробностями, превращались в историю старослужащего Кормашова. Я не оговорился: главному герою я поначалу дал имя студента, ходившего в литобъединение, которое я вел в пединституте. Мне нравилось, что в этой фамилии брезжит купринский Ромашов. Потом выяснилось, что в «Юности» уже выходила повесть о моряках «Не грусти, салага!», и я, недолго думая, назвал свое почти законченное детище «Сто дней до приказа», со значением присовокупив – «Солдатская повесть». Мол, раньше армию воспринимали глазами политработников, начитавшихся «Красной звезды», а я даю вам честную картину, увиденную со второго яруса казарменных коек!