Без всякого видимого перехода Зайчук вдруг сильно захрапел, и с верхней нары сказали:
— Началось!
Аксаут ворочался в мешке, как минер в подкопе. Потом вообще отказался от мысли заснуть — достал папироску и курил, лежа на спине, разгоняя ладонью дым, чтобы не тревожить товарищей.
«Бездарь, бездарь, — ругал он себя, — бескрылый червяк! Люди-то, оказывается, живут, живут как люди! Вот что они тебе дают — веру, веру в то, что они люди!» Он вдруг вспомнил вечера у себя дома: гости, гости, разговоры, сплетни (это называлось «обменяемся информацией»), черное чудовище телефона, набитое бессмысленными разговорами.
— К черту! — рычал на нарах Аксаут. — К черту всю эту жизнь!
Никто не обличал Аксаута, никто не говорил ему никаких обидных слов, но он чувствовал себя виноватым, потому что рядом с ним существовала настоящая жизнь, которая, как думалось ему, выше его собственной.
Аксаут чувствовал, что сейчас он не заснет. Он безумно устал после всех приключений дня, но внутри черепной его коробки билось что-то, как отбойный молоток. Ему пришла странная мысль: если он сейчас заснет, то ничего в его жизни не изменится. Все останется по-прежнему. Аксаут вылез из мешка, всунулся в зайчуковские валенки (впору они ему оказались и послужили во время дороги хорошо) и, стараясь идти потише и оттого с громом за все задевая, вышел из закутка в большую комнату. Там, оказывается, горел синий свет ночной лампочки, как в казарме. Аксаут сел на лавку, достал покоробленную (промокла сегодня) записную книжку, развернул чистый лист. Писать было не о чем. Он стал вспоминать события дня, словечки, выражения лиц, его память снова и снова проигрывала снеговой путь на плато, обезьянью фигурку Зайчука, прыгающую на гусеницу трактора, прикушенную папироску водителя, сердитого Митю и его «это правда, правда!». Записалось несколько строчек, не очень плохих. В голове буйствовал отбойный молоток. Аксаут повеселел и раза два прошелся по комнате. Что-то подкатывалось к нему, какая-то важная тема или строка подкрадывалась сбоку, и надо было только притаиться в засаде и не спугнуть ее. Что-то Зайчук говорил… что-то такое… эдакое… На нижних нарах зашевелились, слез неясного обличья человек и, поглядев на Аксаута, задумчиво сказал:
— Грехи наши тяжкие!
«Господи, лишь бы не заговорил, лишь бы прошел мимо!» — бубнил про себя Аксаут, не глядя на человека.
— Опять погоды разыгрались, — сказал тот, как бы вторично призывая Аксаута к разговору.
— Да, действительно, — сквозь зубы сказал Аксаут, постепенно теряя надежду на успешность своей засады.
Волнующее ощущение ожидаемой строки стало пропадать. Человек, надевши тулуп, стал медленно подниматься по крутой лестнице, и Аксаут догадался — зачем. Он открыл люк, ведущий на чердак, и оттуда повалил пар морозной ночи…
Вот о чем говорил Зайчук! Вот о чем — что сюда не приходит весна. И лето. Ну лето — ладно. Лето — не то. Вот весна! «Сюда не приходит весна…» Нет, не то… «На плато не приходит весна». Куцевато. Надо так: «На плато та-та-та не приходит весна». Вот как надо. Точно. Предположим: «На плато невзначай не приходит весна». Конечно, не невзначай… Постой, как же называется это плато? Какое-то слово… Сверху снова открыли люк, снова в комнату ввалился клуб пара, человек в тулупе стал спускаться.
— Слушай, — спросил его Аксаут, стыдясь, что он не знает, как его звать, и называет каким-то фамильярным «слушай», — как называется это место?
— Какое? — удивился человек.
— Вот это самое, где сидим.
— Так и называется. Плато.
— Нет, а там еще какое-то слово есть. Название плато.
— А, так бы и сказал. Расвумчорр. Вот как. Расвумчорр.
— Да, да. «На плато Расвумчорр…» Спасибо.
— Пожалуйста, — удивленно сказал человек и, раздеваясь, все посматривал на Аксаута.
Итак, что же у нас получилось? «На плато Расвумчорр не приходит весна». Вот что получилось. Аксаут сумасшедше огляделся — не видит ли его кто. Все спали.
«На плато Расвумчорр не приходит весна». Вот оно что…
Строчки, какие-то слова, образы реальные, как ветер, разом наскакивали на Аксаута, как атакующие цепи. Он только успевал коряво и лихорадочно чиркать, записывая их. «Через час вылезать нам на крышу Хибин… Хибин — судьбы… По дороге идя впереди тракторов… потому что дорога несчастий полна, и бульдозеру нужно мужское плечо… потому что сюда не приходит весна, на та-та-та Хибин, на плато Расвумчорр…» Аксаута несло по стремительной реке. Похихикивая, как безумный, он писал и писал, а потом его увело куда-то совсем в сторону от этих снегов, и в той стороне, куда его вдруг занесло, открылись ему такие видения, что он только тихо повизгивал и рвал шариковой ручкой записную книжку…
И все. Часов у него не было, и он не знал, сколько прошло времени. Все ребята спали. Горел синий свет, очень слабый.
— Товарищ поэт!
Аксаут испуганно обернулся и увидел слезающего с нар человека.
— Вы извините, я вижу — не спится… Можно обратиться к вам?
— Что за вопрос? — сказал Аксаут. — Конечно.
— Вы не могли бы мне прислать из Москвы две книжки?
— С удовольствием. Любые книги.
— Так вот, запишите, пожалуйста. Моя фамилия Чуприков Д. Ф. Мне нужны «История археологии» Арциховского… Запишите, а то забудете — Арциховского и «Первородство» Леонида Мартынова. Если можно, Мартынова штук пять пришлите. Сколько можно. Деньги я тут же вышлю, это даже не сомневайтесь.
— А кто вы по профессии?
— Экскаваторщик. Учусь на втором курсе университета на истфаке.
— Пишете стихи?
— Нет, — засмеялся Чуприков, — куда мне. Просто люблю их. И все.
— А зачем вам пять экземпляров мартыновского сборника?
— Для ребят.
— Каких ребят?
— Наших, с плато.
— Им нужны стихи? — вырвалось у Аксаута.
— А как же, — серьезно сказал Чуприков. — Так пришлете?
— Умру! — весело сказал Аксаут и стукнул кулаком по столу.
— Это ни к чему, — сказал Чуприков. — Сначала пришлите!
Почти ослепший от синего света, постаревший на пять лет, измученный, словно семейным скандалом, Аксаут решил не перечитывать написанного (знал, что сейчас все понравится, а завтра — другое дело), добрался до своего мешка и тут же заснул.
Ему предстояло пробыть наверху еще пять дней. За эти дни он так ни разу и не увидел самого плато, потому что из пяти состояний погоды, которые когда-либо здесь наблюдались, функционировали только три средних состояния и не было ничего видно. Он подружится с Зайчуком и очень будет жалеть о том, что на плато сухой закон. Здесь, на плато, он напишет жене самое трогательное за всю их жизнь письмо. С ним хорошо поладят ребята, и он будет долго прощаться со всеми у «людских» тракторных саней, и летящий снег по всей дороге вниз будет стучать в его капюшон, как разлука. Он пройдет по улицам уже как будто давно знакомого города, и совершенно неизвестный человек остановит его и спросит: «Как там наверху?» И Аксаут ответит: «Дует…»
Через месяц Аксаут пришлет Чуприкову «Историю археологии» Арциховского, которую, как оказалось, достать и в Москве было сложно, и семь сборников «Первородство», а Зайчуку — гранки северных стихов. И Зайчук «от имени коллектива строителей» напишет ему письмо, которого Аксаут никому не покажет. В этом письме будет сказано: «Дорогой Михаил Борисович! Мы получили Ваши стихи и читали их. Спасибо Вам, что Вы научили нас жить».
1965
На берегу моря стоит мальчик. День жаркий, хоть солнце и скрыто пеленой облаков и светит сквозь них белым кружком величиной с алюминиевую солдатскую миску. Очень тепло и душно, но купающихся в море немного, потому что, очевидно, считается бессмысленным купаться в тот момент, когда солнце светит с недостаточной, по мнению отдыхающих, силой.
Мальчик стоит и смотрит на море.
Люди на каменистом пляже, камни которого то здесь, то там покрыты пятнами какого-то странного липкого мазута, лежат, играют в замусоленные карты, пялят друг на друга глаза, кричат на детей угрожающими голосами, бесцельно смотрят в блеклую даль моря, проводя таким образом свой отпуск.
В море не видно ничего, кроме двух изумительно ржавых кубов, сваренных из листового толстого железа и означающих своим существованием то место, дальше которого в море заплывать запрещается. Чудовищные эти железные кубы, вызывающие в памяти то ли разруху флота после гражданской войны, то ли минирование немцами бухты Севастополя, приплясывают на мелких мутных волнах и, кажется, отравляют вокруг всю воду.
Мальчик тих и печален. На нем зеленая ковбойка с застегнутыми вокруг худых запястий рукавами и шорты на бретельках. Загорелые ноги его исполосованы зеленкой, шея завязана чистым бинтом. В своей одежде на этом берегу он совершенно несчастен. По крайней мере в воде ему сегодня не бывать, это совершенно ясно. Поэтому он стоит у самых пенных волн, набегающих на крупнокалиберную гальку, и, как мне кажется, бывает доволен, когда грязноватые потоки едва не достигают его ног, обутых в желтые сандалии и красные носки. В эту секунду мальчик не отступает назад, он только переминается с ноги на ногу, будто показывая этим, что предпринял все максимально возможное для того, чтобы избежать контакта с водой. Она ведь сама на него нахлынула. Он просто стоял, и все. А она нахлынула.