Янишевский (Кондакову). Ну, а вот во мне ты можешь разобраться?
Лариса. В мужчинах он хорошо разбирается. В женщинах — хуже.
Кондаков. В тебе? Ну, давно уже сказано, что актер — это не профессия. Актер — это диагноз.
Янишевский. Диагноз? Ты, наверное, на всех людей смотришь, как на своих пациентов?
Кондаков. Ну почему же… В мире есть определенный процент людей без отклонений от нормы.
Короткевич. Под снегом бегали мыши. Шел дождь. Я проспал до вечера. Телогрейка моя согрелась, но не высохла, теперь была мокрой и теплой. Я проснулся, вспомнил, что пакет при мне, и вздрогнул. Подумал, что хорошо бы где-нибудь поесть перед дорогой, но решил — в отряде меня накормят. Дождался темноты и снова зашагал.
Кондаков. Но должен вас предупредить, что шизофрении, например, подвержены в основном натуры артистичные, щепетильные, склонные к самоанализу. «И шутки грустны, и привычно нам щадить других, себя не защищая».
Янишевский. Чьи это стихи?
Кондаков. Одного нашего ленинградского барда. Жени Клячкина.
Янишевский. Ну, а как там вообще, в Ленинграде? Ничего?
Кондаков. Нормально.
Янишевский. Товстоногов? Ничего?
Кондаков. Ничего.
Янишевский. Алиса Фрейндлих? Нормально?
Кондаков. Вполне.
Лариса. Она у меня есть.
Янишевский. Где?
Лариса. В коллекции талантов, на открытке. У меня есть и Никита Михалков, и обе Вертинские — Анастасия и Марианна, и заслуженная артистка республики Людмила Чурсина, все-все. Только вот не могу Ролана Быкова достать.
Янишевский. А Евстигнеев есть?
Лариса. Есть. В шляпе. Жаль, одного таланта не хватает.
Янишевский. Меня, наверное.
Лариса. Нет, Рема Степановича.
Кондаков. Я не артист.
Лариса. Зато талант.
Кондаков. Лариса, такие слова в день неудачи звучат как насмешка.
Лариса. Какая тут насмешка! Я, правда, так думаю. А насчет вашего тона — не обижаюсь. Таланты могут себе позволить и не такое.
Янишевский. Здрасьте! Давайте еще все между собой переругаемся!
Кондаков. Ну, по крайней мере день кончится в одном ключе… Я не хотел вас обидеть, Лариса.
Лариса. А я и не обиделась. Когда я на вас по-настоящему обижаюсь, вы даже и не замечаете.
Короткевич (к залу). Я шел всю ночь. Вторую ночь. Миновал ракитинское поле, где зимой был бой с карателями. В низине, где после боя мы похоронили в снегу ребят, стоял туман. Дождь кончился, и между темными тучами светились ясные звезды. Я шел и беспокоился за свою сестренку Любаню, потому что не предупредил ее, что ухожу. Думал и о Валентине Крыловой, которая эвакуировалась в сорок первом: как она там живет, вернется ли к нам после победы? Были мысли и об отце — как он сейчас? Наверное, воюет. А еще я думал о волках, их много развелось в наших лесах, несмотря что война. Но главная забота была о пакете: как я отдам его товарищу Черткову или комиссару Ромадину, а после наемся горячей картошки. Шел и думал, и вдруг услышал впереди себя голоса. Я застыл. По всему лесу тихо хрустели ветки. Немцы прочесывают лес…
Кондаков. Иногда у меня возникает странное чувство… Мне кажется, что вот я войду в палату, сяду на край койки, и мы с ним запросто начнем разговаривать. Вы говорите — с другой планеты? А я его… чувствую.
Янишевский. Вы верите в него?
Кондаков. Я вообще верю в человека. В его силы. И в духовные, и в физические. С моим приятелем — звать его Леша, он мастер спорта по байдарке, здоровый, сильный человек, — однажды случилась глупейшая вещь. На своем заводском дворе он попал под маневровый паровоз. Не знаю, кто там констатировал смерть, но его отвезли в морг. Вечером старушка, подметавшая это печальное помещение, пришла к дежурному врачу и пожаловалась, что там один мертвец матом ругается. Ну, Леху перевезли в реанимацию. Четыре месяца он был… на грани. И через год после этих событий мы сидим с ним у костра в традиционном майском байдарочном походе и, не скрою, выпиваем. За реанимацию. За жизнь. За здоровье — это уж разумеется. И вдруг Лешка говорит: «Рем, а между прочим, паровоз и до сих пор в капитальном ремонте».
Ординаторская. Кондаков.
Кондаков. Какой-то умный англичанин сказал: «Время — это единственный джентльмен, которому можно верить». Мои раны затягивались медленно. В этом случае вечно торопящийся джентльмен Время был нетороплив. Я изгонял из себя Иришу с трудом. То пройдет мимо женщина, повеет от нее теми же духами… мороз по коже. Или мотив вспомнится Иришкин любимый: «Ю а зе саншайн оф май лайф…» — «Ты — рассвет моей жизни». С этим мотивом ходишь весь день, борешься с ним, как с анакондой. То радио включишь: «Я, ты, он, она…» То бросаешься к какому-нибудь патриархальному «Лучше нету того цвету». Кстати, оно посильней, перебивает. Болезненная острота от всего этого, в общем-то, прошла, но тихая грусть еще не наступила. «Межсезонье», — говорят в таких случаях спортсмены… Мой Ленинград начинал понемногу шевелиться. Стасик Придорогин, конечно, позвонил тут же. Ну, не знаю, сколько он заплатил за этот разговор, весь вечер говорил. Пытался доложить какие-то новости насчет Ирины, но я его оборвал. Он, кажется, даже обиделся, но я не захотел слушать сплетни. Меня бы ужаснуло, если бы у Ирины с этим ее новым… попутчиком сложилось бы плохо. Ирину могло оправдать только одно — большая любовь. Все остальное было бы пошло. Ну, а Стасик выступал в своем духе: клин вышибается клином. Дескать, давай! Стасик — большой теоретик в этом деле. Женился на актрисе, прожил с ней две недели, потом взял под мышку томик стихов Маршака и уехал к маме. Этого приключения ему хватило, чтобы остальные пятнадцать лет считать себя глубоким знатоком женской души. Позвонил и Марковский. «Беглец! — сказал он мне. — Посмотри у себя, как идет методика Новикова — Макмиллана». Хотел я ему рассказать про Короткевича, но старик говорил из дома, где жена, мать жены, дочка, муж дочки, внук и угольно-черный кот по кличке Назым обеспечивали его таким покоем, что наше отделение тяжелых душевнобольных представлялось ему ангельской поляной… Было еще несколько междугородных звонков, по автомату, но абонент молчал и через некоторое время опускал трубку. Хотелось бы думать, что это несовершенство автоматических линий… Моя шефиня Лидия Николаевна Чуприкова несколько раз предпринимала плохо замаскированные попытки устроить мою личную жизнь. Дамы, с которыми она меня «абсолютно случайно» знакомила, очевидно, соответствовали ее представлениям об идеальной супруге. Как на подбор, они были широки в плечах, крепки, говорили громкими голосами и поглядывали на меня взглядом плотника, которому предстоит обтесать сучковатое бревно. Одним словом, жизнь шла, все двигалось вперед, кроме дел с моим Иваном Адамовичем. Я менял «условия игры», но это не помогало. Недели проскакивали, как поезда. Янишевский уставал и явно халтурил. Я метался. Короткевич молчал. Только Лариса, ставшая идейным вождем нашей бригады, подгоняла нас. В этой суете я как-то просмотрел приближение грозовых туч.
* * *
Ординаторская. Косавец и Кондаков.
Косавец. У вас усталый вид, Рем Степанович.
Кондаков. А у вас, Лев Михайлович, наблюдательный глаз.
Косавец. Ужасный день сегодня у меня.
Кондаков. Дома что-нибудь?
Косавец. Да нет, дома все в порядке. В том смысле, что наш семейный барометр показывает всегда одно и то же: бурю. Меня это уже не трогает. Ездил с милицией. Попытка к самоубийству. Сопляк, десятиклассник. «Прошу в моей смерти никого не винить, кроме Лены К.». Позорище! Ударил себя материными ножницами, но попал в ребро. Шуму на весь дом.
Кондаков. Откачали?
Косавец. Да, конечно. Учителя, родители, милиция друзья, эта Лена К. В мини-юбке. Пластинки «Роллинг Стоунз» на полу. Все-таки профессия у нас с вами…
Кондаков. Да, не соскучишься.
Косавец. Рем Степанович, я хотел бы с вами поговорить.
Кондаков. Я догадался.
Косавец. Как?
Кондаков. Вы принадлежите к людям, которые, собираясь выяснять отношения, заранее переходят на «вы».
Косавец. Не замечал. А ведь правильное наблюдение! Ну хорошо, Рем, вернемся к предыдущей форме, но дело от этого не меняется. Я слишком устал и не гожусь для длинных вступлений и дипломатии. В общем, речь о твоем положении в клинике. Ситуация начинает нагреваться.