Еще хуже того, он спросил мое мнение.
Шестнадцать лет приятно-двусмысленной дружбы обрушились в течение трех фраз.
Бедняга этого даже не заметил – бедняга, это я конечно же с обидой – поскольку был, а это самое невыносимое, был счастлив.
Счастлив, господин Парски.
Я держалась в рамках.
Возможно, это главная ошибка моей жизни, я слишком часто держалась в рамках.
Жорж женился на этой женщине – одной из своих пациенток, Жорж дантист – и родился ребенок.
Мы иногда обедали вдвоем.
Мы оба делали по-прежнему вид, что близки.
Жорж держался.
Разговоры наши, хоть и бессмысленные, потому что смысл разговора разумеется не в словах, все еще напоминали наши прежние разговоры.
Далее, обретя свободу, один Бог знает почему, со временем Жорж начал мне рассказывать о ребенке.
О неком Эрике.
То, что Жорж сподобился назвать сына Эриком для меня остается загадкой.
Мы ни разу не говорили о моих детях – их двое у меня – но он несомненно сообразил, что я ведь тоже мать.
Родители между собою могут изливаться как угодно, верно?
Эрик был просто ангелом, господин Парски. Ангелочком.
Его укладывали. Оп - и он спал.
Его будили. И он щебетал.
И сколько силы в маленьких его ручонках. Сколько нежности. И Эрик пел весь день с утра до вечера. И отец счастлив. И ребенок себя чувствует разумеется хорошо.
Однажды Жорж сказал с серьезным видом, слезами на глазах, когда гуляем с ним в колясочке по улице, мне жалко тех людей, которые встречаются нам и не улыбаются ему.
Слово колясочка у Жоржа на устах!
Ну наименее домашний из мужчин. Так мне казалось .
Мужчина, которого я видела скандальным, дерзким, стал ничем и растворился в своем отцовстве.
И сам, не помня о себе и обо мне, хвалился своим растворением.
Однажды вечером, и наконец я подхожу к тому, о чем хотела рассказать вначале, мы с ним пошли послушать сонаты Брамса. Мы уже давно не выходили вместе по вечерам.
После концерта он пригласил меня в таиландский ресторан который я очень любила а после ужина мы зашли выпить в бар Крийон.
Как вам рассказать? И под какой выпавшей из времени звездой прошел тот вечер? Не было ни слова об Эрике, ни о колясочке, ни о супруге-пациентке, словно в прошлом, парочка поддельных любовников держалась за руки, смеясь не без лукавства.
Он проводил меня домой. Пешком.
Пешком, у него не было машины.
Пока мы шли, мне удалось дать волю своему прежнему кокетству, воздух был мягок.
И у двери, где мы стояли бывало раньше долгие часы я вдруг почувствовала в нем торопливость…
Мы попрощались друг с другом ничего не значащим поцелуем, и я увидела вдруг, господин Парски, как он бежит, бежит, летит на поиски такси, уносится как сумасшедший к своей семейке, к своим, бежит как человек освободившийся от обузы –
МУЖЧИНА. Не знаю, почему бы мне опять не принимать Микролакс.
Я ведь был счастлив с Микролаксом.
Жан говорит, это опасно. А он врач? В конце концов не понимаю, почему мне слушаться своего сына, который сам не врач и недоволен своей сутулостью да еще курит.
Мне с Микролаксом было хорошо.
Я удовлетворительно регламентировал свой кишечник.
Странное слово, регламентировать. В мое время не говорили регламентировать.
А Микролакс мне помогал.
Хватит об этом.
Не могу вспомнить имени этого гипотетического зятя.
Анри? Жерар? – Реми?
Реми Следц.
Господин Следц, вы собираетесь жить с моей дочерью – глупо, они живут вместе не первый месяц.
Господин Следц, вы собираетесь – ох, не хочу произносить слово жениться, слово жениться мне не нравится –
Господин Следц, вы понимаете, я полагаю, беспокойство отца – если ответит что разумеется, я, на вашем месте, то придушу его этими вот руками.
Быть сдержанным. Не задавать вопросы, которые заставят меня в это ввязаться.
А прав ли я, что ввязываюсь в ее жизнь?
Что важно? Продолжительность? Или момент?
Что ценно?
В поезде, везущем его из Парижа во Франкфурт, Поль Парски по-прежнему не осознает ценности времени.
Не собираюсь я сдаваться.
Я не сдамся.
ЖЕНЩИНА. Однажды вы высказали в одной беседе, что как писатель вы не имеете своего мнения и не хотели бы говорить что бы то ни было ни на какую тему, и что вы глубоко уважаете философов, великих математиков, всех тех, кто мыслит мировыми категориями, и что вы сам всего лишь только восприняли кое-какие вещи и изложили, что удалось воспринять, и что у вас ни разу и ни в коем случае не возникало стремление или желание осмыслить мир своим пером..
Вы сказали в этой беседе, что размышления о мире не имеют абсолютно никакой ценности в осуществлении литературы.
Как лицемерно.
Из всего написанного вами я не отыскала ничего, что не являлось бы исключительно вашими мыслями о мире.
Сама жизненность ваша есть уже размышление о мире.
И ваше неприятие оттенков есть размышление о мире.
И ваша непригодность к мудрости есть размышление о мире.
Читая запись вашей беседы, я в результате ухватила странность: вы опасаетесь быть понятым, господин Парски.
Вы заметаете следы, вы сами фабрикуете защитное недопонимание, поскольку вами владеет страх, что вас могут понять.
Вы можете быть искомым, да.
Но понятым – нет.
Рассчитанная доза непроницаемости вас избавляет от этого великого несчастья и сохраняет неприкосновенным ваш престиж.
И в «Человеке случая», что в моей сумке, ваш герой, двойник ваш, заявляет что хотел чего-либо добиться лишь для того, чтобы иметь возможность отречься.
И когда же вы предполагаете отречься, милый писатель?
Я нигде не вижу следов отречения.
Ни в изящной вашей самоизоляции, ни в тех непринужденных и неумеренных комментариях, что вы даете о себе самом.
Ни, главное, в ваших писаниях.
В «Человеке случая», который у меня в сумке, вы ни на йоту не отступаетесь от иллюзий человеческого сообщества.
И если есть мальчик, не готовый к отречению, то этот мальчик – вы, мой бедный мальчик.
Как глупо перед вами робеть.
И как смешно.
«Господин Парски, обстоятельства жизни, счастливые обстоятельства жизни – нет, просто обстоятельства – обстоятельства жизни сложились так, что я вас повстречала в этом поезде; я не могу вам не сказать…»
А что ты скажешь?
Как ты можешь нагромождать такую гору медоточивостей?
«Господин Парски, я готова на любое безумство с вами».
Только чтобы увидеть выражение его лица.
Если станет смеяться, смеяться искренне, он тот, за кого я его принимаю.
И тогда не оглядывайся, Марта, жизнь коротка.
А если не рассмеется?
Не рассмеется, значит он не тот, за кого ты его принимаешь, так опусти стекло и выброси «Человека случая» в окошко.
И выбрасывайся сама, от стыда.
Если он искренне рассмеется?
Искренне рассмеется…
Что за мучение!
МУЖЧИНА. Невозможно спать в поезде.
Еще в постели, а уж в поезде.
Странная женщина, ничего не читает.
Женщина, ничего не читающая всю поездку…
Ну хотя бы журнальчик «Мари-Франс».
Написать для театра?
Нет-нет-нет… Ну, нет!
Как только эта мысль могла прийти мне в голову!
Наверное, что-нибудь в мозгу испортилось.
В театре, кстати, я переношу только бульвар.
По-настоящему.
В бульварном театре смеются естественно.
И не смеются этим адским смехом, который слышится теперь в зрительных залах, очагах культуры.
Смех, смеющийся оттого, что мудро знает, отчего смеется.
Смех спорадический, «продвинутый».
Смех Илии Брейтлинга в «Мере за меру».
Ну да. Теперь Илия смеется именно так.
Это ново. Он не всегда смеялся так. Нет-нет, ведь было время, когда Илия в толпе смеялся естественно.
Время, когда Илия бы разговаривал со мной о «Человеке случая» на кухне в три часа утра с пятнадцатым бокалом, а я жадно его слушал.
Да существует ли сегодня в целом мире, да, в целом мире хоть одно существо, способное эту книгу прочитать?
ЖЕНЩИНА. Я не в лучших отношениях с Надин, женою Сержа.
У Сержа были увлечения, и она знала, что я это знала.
Она думала, что я его благословляла.
Жаль, что наши отношения не сложились.
Надин уважала мою дружбу с Сержем.
Она умная женщина.
Все изменилось, когда у Сержа появились увлечения.
Увлечения – слишком уж сильно сказано. Да ладно.
Надин, старея, превратилась в тяжелый танк. А когда женщина становится тяжелым танком, мужчина начинает чаще поглядывать по сторонам.
Я вам рассказываю о Серже, господин Парски, поскольку Серж – один из ваших персонажей.