мне страшно? Нет. Не оттого, чтобы я слишком смел. Во-первых, я был в лесу не один, а во-вторых (и это главное), меня заранее предупредили о том, что случится нечто необыкновенное. И это предупреждение во многом уничтожило предполагаемую панику. Осталось только любопытство, и оно было вполне вознаграждено.
На этих примерах мы можем вывести некоторую формулу страха, которая, быть может, не имеет универсального значения, но которая приложима ко многим произведениям искусства, пытающимся работать с этой эмоцией: страшным кажется то, что нарушает естественный характер вещей, является инородным как в окружающем мире, так и в нашем сознании.
Забегая вперед, зададимся вопросом: являются ли страшными многочисленные ожившие мертвецы и вурдалаки из фильмов ужасов? Тысячу раз нет, поскольку они вполне предсказуемы, нормативны и ожидаемы.
Выведенная нами формула достаточно очевидна, но в очевидности этой скрывается подвох: а что именно мы считаем инородным и неочевидным и что именно разламывает нашу душу, заставляя ее трепетать?
Те же горьковские сапоги, идущие сами собой, — это на сегодняшний день мультипликация, развлекающая в лучшем случае, но нисколько не пугающая.
Дело в том, что эмоция страха имеет еще и социальный аспект. То есть страх в той или иной степени является общественным институтом, без которого немыслима ни одна из известных нам общественно-исторических формаций. Даже при «диктатуре закона» в демократических странах страх на социальном уровне может существовать хотя бы перед правосудием (не говоря уже о страхах перед потерей работы, болезнью и т. д.). Страх относится в основном к функции подавления, репрессии, которые осуществляются любым государством. Узаконенное насилие на государственном уровне становится вполне естественным, даже отчасти скучным, что выражено, например, в сюжетах Франца Кафки [59]. Конечно, общество направляет инструмент насилия на те явления, которые кажутся ему, обществу, «выходящими из нормы» (то есть, по нашей терминологии, «страшными»). Однако это «выходящее» и «ненормальное» с точки зрения различных обществ может быть совершенно разным.
Например, по теории русского культуролога Бориса Парамонова [60], проживающего последние десятилетия в Нью-Йорке, все культуры делятся на репрессивные и эгоритарно-демократические. К последним относится западный мир, современная Россия (отчасти) и древняя Эллада. Репрессивные — всякого рода восточные деспотии. Однако Парамонов не рассматривает эти социальные системы с точки зрения гражданских свобод, а делит их на те, которые не угнетает сексуальную сферу человека (эгоритарно-демократические), и на те, которые на сексуальные проявления накладывают определенные запреты. Феодально-монархическая культура прежней России, как и большевистская эпоха, по его теории, репрессивны потому, что угнетали чувственно-сексуальную стихию людей, не давая ей «свободно проявляться».
До Парамонова, правда, об этом же говорил и Зигмунд Фрейд. Истинными революционерами, таким образом, являются не Ленин, Троцкий и Сталин, а Чернышевский с его «Что делать?» и декаденты с Розановым [61], которые эксплуатировали проблему пола, уводя ее в социальные и философские категории (Ленин, как мы помним, высмеивал теорию «стакана воды», по которой интимные отношения между полами также легки, как стакан воды выпить. Сталин, кажется, вообще не касался этой проблемы, но предложил почему-то в кругу старых большевиков выдать за Ленина революционерку Землячку [62] вместо Крупской...)
Не знаю, насколько теория Фрейда-Парамонова остроумна, но я привожу ее в качестве иллюстрации следующей мысли: в условиях репрессивной культуры даже такие естественные вещи, как пол и сексуальные отношения, приобретают сверхъестественное значение. Этой фобией, в частности, страдала святая инквизиция, которая в понятие «ведьмы» вкладывала во многом половую распущенность. (См. «Молот ведьм» [63] — красноречивый документ средневековья, изданный в России в эпоху перестройки.)
Страшное, таким образом, зависит от социально-культурного контекста той или другой эпохи: что выламывается из нормативных рамок, закрепленных государством, то и поражает сознание. Страх — вне обыденности. И здесь мне вспоминается пассаж из «Розы мира» Даниила Леонидовича Андреева. Описывая в своей книге один из инфернальных слоев, расположенных в толщах земли, Андреев замечает, что самый большой страх для его обитателей, игв (мухообразных существ демонической природы), — когда в этот слой спускается с небес Иисус Христос. Игвы трепещут от ужаса и разбегаются в панике по своим капищам. Таким образом, символ духовной любви и человеческого братства превращается у игв в символ страха и разрушения. Что естественно для их демонического, перевернутого во всех смыслах мира.
И теперь — последняя цитата, перечеркивающая все ранее сказанное.
Мне страшна, главным образом, обыденщина, от которой никто из нас не может спрятаться.
Чехов А. П. Страх
Здесь Антон Павлович спорит с предыдущим собственным пассажем из другого рассказа, приведенного нами выше. Какому именно высказыванию классика довериться — это дело вкуса и опыта.
Я лично больше доверяю первому: «страшно только то, что непонятно». И, таким образом, мы переходим к следующей главе.
Глава вторая. Фильмы страха: продолжение темы
1
Начнем с легенды, тем более что она, кажется, имеет под собой реальное основание.
В ясную рождественскую ночь 1923 года охрана, дежурившая в подмосковной деревне Горки, услышала страшный звериный вой, раздававшийся из барского дома. Бросившись к зданию, они обнаружили на веранде В. И. Ленина. Ильич сидел в кресле-качалке, укутавшись шерстяным пледом, и, запрокинув голову, выл на молодой месяц. Охранник, бывший свидетелем этого странного события, позднее рассказывал, что за всю свою жизнь не испытывал большего ужаса, чем в эту ясную ночь.
Когда я писал сценарий для фильма «Телец», то хотел вставить этот кусок в завязочную часть композиции, но как-то сдрейфил и заменил ее на менее активную, предполагая, что патология, снятая на пленку, значительно превысит (из-за своей физической осязаемости) патологию, написанную на бумаге.
Разберем этот пример с точки зрения «механики» ужаса, приложимой к психологии свидетеля-охранника. Конечно, первое, что бросается в глаза, — это романтический антураж сцены: ночь, молодой месяц и чей-то загадочный вой... Но главная причина ужаса в другом: на веранде воет человек, который априори выть не может. За В. И. Лениным к тому времени уже были закреплены характеристики, которые достались в наследство моему поколению: гениальный аналитический ум, энциклопедизм знаний, необыкновенная работоспособность и некие